Якобы мы оказались – впервые с конца средневековья – в центре мировой истории, потому что выступали – впервые в мировой истории – за «социализм без всемогущества тайной полиции, со свободой писаного и сказанного слова». Якобы наш эксперимент был нацелен в столь далекое будущее, что мы просто должны были остаться непонятыми. Какой благоуханный бальзам на наши раны! И в то же время какая горькая иллюзия. Действительно, если мы будем воображать, что страна, которая хотела завести свободу слова – нечто, что является очевидным для большей части цивилизованного мира; которая хотела устранить деспотизм тайной полиции и оказалась благодаря этому в центре мировой истории, – не будем ли мы не чем иным, как хвастливыми писаками, смешными в своем провинциальном мессианизме? Свобода и законность – первые предпосылки нормального и здорово функционирующего общественного организма, и если какое-то государство пробует после многих лет отсутствия их восстановить, то не делает ничего исторически невообразимого, а пытается лишь исправить собственную ненормальность – без оглядки на то, именуется это государство социалистическим или нет.153
Жантовский считает, что резкий тон Гавела во многом продиктован и личными претензиями к Кундере: тот, например, не подписал петицию в защиту «Тваржа» (а в 1972 году Кундера не подпишет еще и петицию в поддержку политзаключенных, к которой имел прямое отношение Вацлав Гавел, и навсегда покинет Чехословакию).
Милан Кундера ответил статьей «Радикализм и эксгибиционизм», о полемическом задоре которой говорит уже один только заголовок. Автор упрекнул Гавела в том, что он не анализирует исходный текст по существу («сомневаюсь, что хоть кто-то, читавший мою статью, узнал бы ее в гавеловской интерпретации»), и постарался прояснить именно ту часть своего высказывания, которое Гавел так злобно высмеял: