Евтушенко принципиально не любил и, мне думается, не любит никаких коллективных акций — я почти не припомню его подписи под каким-либо общим воззванием или письмом, весь смысл которых как раз в коллективности и состоит. Когда после падения Живкова надо было защитить Любомира Левчева от мстительных нападок его коллег, он не пожелал поставить свою подпись под нашим общим протестом — вместе с Айтматовым, Ахмадулиной, Вознесенским, Окуджавой, Рождественским, Граниным и другими, а написал свое личное письмо: уж не казалось ли ему, что оно прозвучит сильнее? На самом деле он этим показал лишь свою отъединенность от товарищей по цеху и странную для данного случая потребность в «особом мнении». Стоит ли удивляться, что многие из тех, кто ему близок по духу и вполне разделяет его общественную позицию, не рвутся демонстрировать свою солидарность с ним и подпирать его своими плечами?
Что до меня, то ничего, кроме благодарности, я испытывать к Евтушенко не могу. В Переделкине и в Гульрипши, на его, ныне сожженной, даче он не раз читал мне свои стихи и благосклонно — по-моему, искренне — выслушивал замечания. Однажды (я жил тогда рядом с его гульрипшской дачей, в доме творчества «Литгазета», тоже, увы, уничтоженном) он пришел ко мне сам и на балконе часа два кряду читал не стихи, а прозу, над которой тогда работал: «Ягодные места». Читал с упоением, ожидая восторгов, и огорчился, их не дождавшись. Но не обиделся, не рассердился — побежал за шампанским, чтобы обмыть сам «процесс»: он был тогда на подъеме, в очень хорошей форме, преисполненный радужных надежд.
Моя мама познакомилась в Юрмале с жившей там матерью Эрнста Неизвестного, нашего общего друга, — к тому времени уже изгнанника. Белле Абрамовне Дижур, писательнице, автору поэтических сборников и многих книг для детей, не давали соединиться с сыном: ее письма к моей маме (они сохранились) полны жалоб на те унижения, через которые приходилось ей проходить. Я посоветовал обратиться к Евтушенко — его отзывчивость в подобных случаях и готовность помочь мне были известны. И действительно — он отозвался: обратился к Андропову, убедил, и вопрос был улажен. Аналогичных примеров сколько угодно, но пример Горького, которого отвергли почти все, кому он помог, весьма показателен. Такова давным-давно известная закономерность — жаль, что талантливые и умные люди, бывает, ею пренебрегают. Убежденность в своей исключительности перечеркивает пользу благодеяний.
В январе восемьдесят четвертого года Союз писателей устроил мой авторский вечер в Политехническом — для публициста, а не поэта, случай почти уникальный. Вел вечер Андрей Дементьев, оказавший мне эту дружескую услугу после того, как отказался назначенный сверху Сергей Михалков. Пришли и выступали друзья: Салынский, Вознесенский, Жванецкий, Шатров, Свободны, Богат, Сан Саныч Иванов, Александр Журбин, Зоя Богуславская, режиссеры, актеры, музыканты, судьи и прокуроры. Был приглашен и Евтушенко. По каким-то причинам он прийти не смог, но прислал письменное свое выступление, которое зачитал Веня Смехов: «Для очерков Аркадия Ваксберга характерно не только проникновение в факт, но и доведение факта до обобщения, — то есть закон, присущей большой литературе. Лучшие его произведения поднимаются именно до настоящей большой литературы, ибо в них чувствуешь не только дар гражданственности, но и дар образности. Исследование перерастает в философскую концентрацию. Прагматика поставленной проблемы освещена эмоцией общественного неравнодушия. Аркадий Ваксберг напоминает о том, что художественная публицистика может не только информировать, но и потрясать. Помню, как я плакал над потрясшим меня очерком Ваксберга „Погоня“. Благодарю его за талант, неравнодушие, мужество, искренность, человечность».
Для любого литератора выслушать такую оценку — большая честь. Моя благодарность Евгению Евтушенко бесспорна и однозначна. Просто мне жаль, что он поддался обидам. Злобными пасквилями оголтелых охотнорядцев ему бы только гордиться, а холод их антиподов воспринимать не столь драматично. Изменилась эпоха, время поэтов-трибунов, поэтов-глашатаев ушло навсегда. Бывшим идолам переполненных стадионов нелепо грезить о прошлом — эти площадки теперь во власти других кумиров, вернуть былое никому не удастся. Ждать благодарности от кого бы то ни было бесполезно, напоминать о прежней вершинности, искать прежнего поклонения — горький удел. Другие времена — другие нравы…
Евтушенко не может жить без борьбы — с кем угодно против кого угодно. Лишь бы борьба!.. Вне баталий ему скучно, тесно, неуютно. Литература как таковая (служенье муз не терпит суеты!) для него не самодостаточна. Он непременно должен за нее бороться. «Готов вместе с Прохановым бороться за русскую литературу!» — вдруг заявляет он, оставаясь верным своей линии перманентного эпатажа.