Конечно, не будь суда, ссылки, высылки, не будь того шума, который был поднят вокруг этой позорной истории эпохи Хрущева и Брежнева, слава к Бродскому не пришла бы так скоро. Стихи, особенно переводные, куда медленнее обретают свое законное место в мировой литературе, чем проза. Скандал, возвышающий автора и затеянный отнюдь не по его воле, привлекает к нему большее внимание: это закономерно и никак не умаляет его творчество. Ни Пастернак, ни Солженицын тоже, возможно, не получили бы такого признания во всем мире, если бы Хрущев, Брежнев, Суслов, Андропов и прочие аксакалы, засевшие в Кремле, на Старой площади и на Лубянке, не устроили им вселенской рекламы. От этого творчество Пастернака и Солженицына хуже не стало, лавры достались им по заслугам, судьба произведений и судьба авторов слились в нерасторжимом единстве. Лубянка, надо отдать ей должное, вообще обладала тонким чутьем на талант, она всегда преследовала лучших из лучших, а бездарностей — никогда. Борьба за гонимых была не только борьбой с Лубянкой и партийной клоакой, она естественно превращалась в борьбу за талант. За его спасение. И я, признаться, так и не понял, почему, желая высшей, вполне заслуженной оценки своим стихам, надо было принизить подвиг бесстрашной женщины, легшей ради Иосифа — и по сути ради всех нас — грудью на амбразуру.
Анна Ахматова, чья роль в поэтической судьбе Бродского не подвергалась сомнению даже им самим, подарила Фриде свою книгу с такой надписью: «…на память о трудной зиме 1963-1964 гг и о том, что для нас всех незабвенно». Они обе бились за Бродского в ту трудную зиму, каждая по-своему, и битва эта для Ахматовой, понимавшей, что значит мужественная поддержка в беде, забвению не подлежала. Даже если бы итоги Фридиных усилий оказались куда меньшими, чем были на самом деле, и то они заслуживали величайшей признательности того, кому она отдала всю себя. Ради которого сожгла себя на костре… Лучше быть чрезмерным в благодарном воздаянии за помощь, чем пытаться преуменьшить ее истинное значение. Этот нравственный постулат столь же обязателен для великих поэтов, сколь и для всех остальных, ничем в истории не отличившихся.
Мне нелегко написать эти строки, и утешает меня только одно: все это я сказал Иосифу прямо в глаза. Ничего не тая. И добавив, что мое несогласие с ним касательно Фриды никак не влияет на то, что я думаю о его стихах и о нем самом. Я люблю эти стихи. Высоко ценю личность их автора. Безмерно скорблю о его трагически раннему ходе. И очень рад, что высшая литературная награда — лавровый венок имени Нобеля, обошедший Анну Ахматову, — все же достался поэту, которому она сама предрекла великое будущее.
На тот же конгресс приехал еще один знаменитый русский писатель. Беда состояла лишь в том, что Иосиф Бродский и Василий Аксенов не выносили друг друга, ни при каких условиях не хотели нигде пересечься — общение сразу с обоими категорически исключалось. Но с Васей меня связывали годы и годы, в день своей эмиграции, перед тем как обняться последний раз, он написал мне на книге: «Аркаша, ждем на всех меридианах», и вот пришлось выбирать: или один, или другой. Васе были отданы предвечерние и вечерние часы, Иосифу — ночь.
Аксенов приехал на конгресс для участия в философской дискуссии на тему, которая в приблизительном переводе звучала так: «Что есть я?» Ряд крупных прозаиков, эссеистов и мыслителей из разных стран представили свои доклады с разным взглядом на природу самопознания. Доклад Аксенова, посвященный вроде бы скучной и умозрительной проблеме, то и дело, в отличие от докладов других участников, прерывался гомерическим хохотом битком набитого зала: верный себе, Вася в любую мудрость вносил долю необходимого юмора, от чего она становилась и глубже, и человечней. Доклад его под названием «Крылатое вымирающее» с моим предисловием был потом опубликован в «Литературной газете».
Не помню, где и когда мы с ним познакомились, но первое по времени мое воспоминание относится приблизительно к шестьдесят третьему году: мы оба оказались той зимой в писательском доме творчества в Дубултах и жил и в одном и том же Охотничьем домике, на втором этаже, дверь в дверь. Когда бы я ни просыпался, сквозь дверную щель в комнате Васи был виден электрический свет, и оттуда доносились очень тихие звуки музыки: транзистор (редкость для того времени) помогал ему работать. Утром никаких признаков ночного бдения заметить было нельзя. Его феноменальная работоспособность совершенно не мешала ему жить полнокровно и весело: он не лишал себя ни дружеских возлияний прямо за письменным столом, ни выхода в свет.