Смешно было бы относить чрезмерность этих приветствий лично к прибывшему гостю. Интерес к нашей жизни был огромен, а ни один человек «оттуда» в последнее время здесь не появлялся, и его появления, кажется, не предвиделось. Вообще-то на острове — почти не различимой точке на карте — отнюдь не чувствовалось оторванности от внешнего мира: там шла бурная дипломатическая и светская жизнь. Из более чем сорока консульств, дислоцированных в Фор-де-Франс, три (британское, голландское и шведское) устроили в мою честь приемы — лишь для того, мне кажется, чтобы на них перебывали все иностранцы, находившиеся тогда на Мартинике. Местная элита собиралась еще на приемы, устроенные комиссаром республики (главой исполнительной власти), местным парламентом и мэром столицы, на один из них специально прилетал даже мэр города Бас-Тер из соседнего заморского департамента Гваделупа. Вопросы были всюду одни и те же: неужели это верно, что угроза ракетного нападения миновала? Советский Союз действительно сближается с Западом? и в нем больше не будет ГУЛАГА? и можно будет свободно ездить — туда и оттуда? отменят цензуру? разрешат частную торговлю? допустят многопартийность?
Каждый ответ встречался аплодисментами. Даже невозмутимые дипломаты — все до одного — подходили чокаться с бокалом шампанского в руках, поздравляли, желали успехов. Зато в университете атмосфера оказалась иной: студентов и профессуру весьма левой ориентации больше всего интересовало, как перемены в нашей стране отразятся на положении соседней Кубы. Свобода, по их мнению, была именно там, а не в горбачевской России, и вот теперь новая советская власть могла угрожать этой «свободе»: о том, что для поддержки кастровского режима у Москвы нет желания, а главное денег, знал весь регион. Коли я был здесь «голубем перестройки», то и отвечать за нее предстояло мне.
На финальную публичную лекцию в самой большой аудитории города собралось полторы тысячи человек. Я слегка оробел, увидев устремленные на меня три тысячи — почти исключительно черных — глаз. По вопросам и по реакции зала на мои ответы можно было понять, что зал расколот надвое: красных, а главное розовых, здесь было никак не меньше, чем тех, кого эти цвета отвращали. И однако же все они дружно смеялись над бородатыми (для меня) анекдотами, которыми я старался снять напряжение в зале. Но то, что случилось под занавес, превзошло все мои ожидания, и, честно говоря, я до сих пор не понимаю, чем вызвал безумный хохот гигантской зрительской массы, которая пришла отнюдь не на эстрадный концерт. Будь я сатириком, мог бы счесть успех моего «номера» небывалым триумфом.
Записки там не в чести — вопросы задаются вслух. Кто-то неразличимый (я увидел лишь пунцовый галстук и платочек, торчавший из кармана кремового пиджака) спросил с балкона: «А Ленина теперь можно критиковать?» Зал замер. Наступила поистине мертвая тишина. Сидевший рядом журналист Луи-Александрин, который вел этот вечер, впился в меня глазами, ожидая, как видно, чего-то невероятного.
Размышлять было не о чем — я ответил с той деловой серьезностью, с какой вопроси был задан: «еще нет».
И обрушился шквал! Сплошная темная масса, которая была перед моими глазами, всколыхнулась, рухнула, затряслась от безумного хохота. Слившись в единый хор, гортанные звуки, исходившие из полутора тысяч глоток, казались раскатами грома. Стены не рухнули, но мне показалось, что наступил апокалипсис. В довершение ко всему, словно по замыслу великого режиссера, на мгновение в зале погас свет. Безумный хохот продолжался в сплошной темноте — только стал, по-моему, еще более громким. Потом мне объяснили, что моментальные «перебои» со светом порою случаются и ни у кого не вызывают испуга. Но на этот раз свет был вырублен очень кстати: мизансцена — нарочно не придумаешь…
Насколько я понял, Жюль Франжье, автор письма, как раз и был тем господином в кремовом костюме, который задал тот сакраментальный вопрос. Потом он ко мне подходил, взял визитную карточку, но разговора не получились — меня тянули на очередное светское мероприятие. Что так позабавило всех этих людей, — никто не мог тогда объяснить. Но, видимо, за этим вопросом что-то все-таки было, на какие-то островные реалии, мне не известные, он наложился.
Накануне моего отъезда большой обед закатил у себя самый знаменитый «островитянин» — известный Франции, а не только Мартинике, поэт и драматург Эме Сезер: уже тогда ему было под восемьдесят. В его загородном доме, в горах, на огромной террасе, откуда островная столица предстала во всей своей красоте, собралось человек двадцать. Быстро выяснилось, что среди них лидеры партий, существующих на Мартинике, — получилась своеобразная межпартийная конференция: я был лишь поводом, который дал им возможность собраться.