Завоевав редкое, до поры до времени исключительное, положение в той журналистике, которая доходила до десятков миллионов людей, выступая на газетной полосе с тем, что открывало людям глаза и вызывало их на такой эмоциональный отклик, могли я позволить себе лишиться не имевшей тогда аналогов, уникальной трибуны? «Ты на своем месте» — я всегда помнил эти слова Булата. Как мог я последовать призывам профессора Лернера, оставаясь на этом месте? Какой редактора? какая цензура пропустили бы, даже в иносказательной форме, выступления в защиту отказников? Стало быть, высказаться по этому вопросу я мог лишь в самиздате. Но высказывавшихся там и без меня хватало с избытком.
«Все мы с огромным интересом и восхищением читаем Ваши статьи…» — писал профессор, положительно, стало быть, отзываясь о подцензурной моей публицистике. Чтобы он (и «все мы») впредь прочитал, если бы я «коснулся» (каким образом? где?) того вопроса, который он поставил?
Альтернатива была такой: уйти в «нелегалы», стать одним из авторов самиздата или остаться на том месте, куда кто-то другой шел бы еще долгие годы. Мог бы и не дойти. А как было предать те сотни людей, жертвы гонений, которых на этом месте, благодаря этому положению, удалось спасти, смягчить их участь, оградить от наветов? Имело ли смысл пренебречь такой уникальной возможностью — только ради того, чтобы годы спустя ходить с гордо поднятой головой как
Что я выбрал, — известно. Прав ли я был, — в этом до сих пор не уверен. И однако же — повторю: мне кажется, поступил правильно. В этом меня убеждают все те же тысячи писем, которые ретроспективно дают представление о том, как, под чьим влиянием росла социальная зрелость миллионов людей, что заставляло их обобщать «отдельные случаи», с каким трудом складывалось так называемое общественное мнение — феномен, не существовавший в советской действительности десятки лет.
Впрочем, я допускаю, что на этот счет могут быть и другие мнения. Советская власть умела загонять не расставшегося с совестью человека в такие ловушки, из которых абсолютно желанного,
Через несколько месяцев после письма ко мне профессор Лернер получил разрешение на выезд. Не знаю, как дальше сложилась его судьба и прочтет ли он эти строки. Если прочтет, буду искренне рад, пусть только заочной, встрече с ним.
У меня была мысль включить в эту книгу гораздо больше писем из моего огромного архива. Но от этой идеи пришлось отказаться, отложив ее осуществление до другой книги, — в ней предстанет уже не столько моя жизнь, сколько жизнь страны, ожидающей перемен, ее людей, рассказывающих о самих себе. Может быть, эту книгу удастся еще написать.
Две огромные папки составляют письма из-за рубежа: от моих читателей, от тех, кто так или иначе встречался со мной вдали от дома. Собранные вместе, они показали бы, как виделась разными людьми, в разных странах наша действительность, как воспринимали они наши социальные катаклизмы. Об одном письме — не только из-за экзотичности места проживания автора — хочется рассказать.
Письмо пришло из города Фор-де-Франс, «столицы» крошечной Мартиники — заморского департамента Франции. Его автор — учитель начальной школы Жюль Франжье. В письме — вопрос, ради которого оно и написано: «Так можно ли уже у вас критиковать Ленина?». Его не понять, если не объяснить, чем вопрос этот вызван.
В апреле девяностого года редакции нескольких газет и журналов, выходивших на острове, пригласили меня приехать для публичных лекций и выступлений в различных аудиториях, в том числе и университетской. Название острова сопрягалось у меня лишь с известной некогда песенкой, где была и такая строчка: «Бананы ел, пил кофе на Мартинике…» Ни бананы, ни кофе сами по себе диковинкой не были, но как не отведать их именно на том острове?! Отказаться не смог…
Меня встретила не только удушающе влажная жара, но и удушающе жаркий прием. Ни один человек, кроме тех, кто инициировал мой приезд, меня здесь, конечно, не знал — я был просто живым воплощением тех перемен, которые происходили в далекой России и за которыми внимательно следил и даже на этом, затерянном в океане, клочке суши. «Добро пожаловать, господин Перестройка!» — было написано на огромном транспаранте у входа в здание аэропорта. «Привет господину Аркадию Ваксбергу — Голубю Перестройки!» — на другом, при въезде в город. «Перестройка на Мартинике» — под такой шапкой выходила одна из страниц главной ежедневной газеты департамента в течение всех двенадцати дней, что пребывал я на острове,