В этом пафосе я не почувствовал никакой натяжки, потому что книги, о которых он говорил, — это многотомные энциклопедии. Общая, медицинская, техническая, лесная, спортивная, сельскохозяйственная, музыкальная, юридическая, литературная… И еще много других… Справочники, без которых ни один серьезный специалист не может сделать ни шагу.
— Наш девиз: каждый должен знать все о чем-нибудь и что-нибудь обо всем.
Максима эта известна давным-давно, — Крлежа просто ее перевел в деловое, предметное русло. И гордился плодами своих трудов, как мастеровой, сработавший ладную вещь. А про свое литературное творчество упорно говорить не хотел:
— Люблю то, что пишется. А то, что написано, — терпеть не моту. Неужели вам нравится то, что вы написали?
Если бы даже мне нравилось, после этого восклицания оставалось только одно: сказать, что ненавижу. Именно так и сказал, и Крлежа кивнул: молодец! Утешает одно: я не солгал.
Из того, что написано Крлежой, я знал к тому времени только «Господ Глембаев» — хронику жизни одной семьи, воссоздающую панораму эпохи и нравы среды, к которой эта семья принадлежала: по замыслу — нечто вроде «Саги о Форсайтах» или «Семьи Тибо». Незадолго до встречи с Крлежой я видел «Глембаев» на сцене Вахтанговского театра, большого впечатления спектакль не произвел, но на один вопрос натолкнул.
— Вас считают родоначальником революционной югославской литературы, товарищ Крлежа (сказал «товарищ» и ждал с опаской реакции, но не дождался). Простите мою наивность: что такого революционного в ваших «Глембаях» и почему их нельзя отнести просто к литературе, без всяких иных уточнений?
Крлежа медлил с ответом, хотя не думаю, что этот вопрос, как и любой другой, мог застать его врасплох.
— Меня никогда не интересовало, — наконец откликнулся он, — что обо мне пишут и говорят. Сейчас — тем более… Ни революционной, ни антиреволюционной литературы не существует. Есть, как высказали, просто литература. И есть псевдолитература. К политическим и идеологическим взглядам автора это никакого отношения не имеет. Полвека назад я верил в возможность революционного переустройства мира, в освобождение человека от всесилья денег, от жестокости и озлобления, которые несет за собой корысть. Что такое глембаевщина? Алчность, готовность прошагать по трупам ради достижения эгоистических целей, приспособленчество, маскирующееся под невинное умение жить. Глембаи существуют и будут существовать при всех «измах». Если критики называют мое отношение к ним революционностью, — что ж, их дело. Никакой я не революционер, а просветитель. Впрочем, об этом мы уже говорили в издательстве. Добавить ничего не могу.
И все же — добавил.
Крлежа тоже видел «Глембаев» в Вахтанговском и доволен был только одним: тем, что ставил спектакль сербский режиссер (он несколько раз подчеркнул со значением: сербский!) Мирослав Белович. И тем еще, что тот воссоздал на сцене атмосферу философского спора.
— Только зачем театр сделал в тексте так много купюр? Якобы незначительных… Если бы они были действительно незначительны, их бы просто не сделали. Разве не так? Я спрашивал, но ответа не получил. В театре мне дал и понять, что над текстом не властны. Значит, играют и ставят одни, а командуют другие. Вот вам и вся свобода.
Он не скрывал ни своих былых увлечений, ни разочарования в них, ни прежних надежд, которые не оправдались.
— Не оправдались ни в чем! — сказал Крлежа. Потом внес поправку: — Почти… Учат у вас хорошо. Замечательно учат. Если бы этим людям еще и свободу, — вы были бы самой сильной страной. Никакая Америка не угналась бы…
В двадцатые годы он совершил поездку в Советский Союз — хотел увидеть в натуре воплощение своей мечты. От многого пришел в восторг. От многого и от многих. От театра «Габима» прежде всего («это было гениально»!). От Эрдмановского «Мандата» с гениальным Гариным (так и сказал; «гениальным», печально добавив: «А зал-то был полупустой»…). От Мейерхольда, Таирова, Эйзенштейна. От Зощенко и Всеволода Иванова. От Ильи Эренбурга, чей спектакль «Даешь Европу!» произвел на него сильное впечатление.
Его поразила сначала «полная свобода творчества», о которой «нельзя было даже мечтать в Королевстве сербов, хорватов и словенцев» (так официально называлась Югославия с 1918 по 1929 годы). Но с этой романтической иллюзией Крлежа вынужден был расстаться еще до того, как покинул Совдепию.
Таиров захотел поставить его «Голгофу», Крлежа был счастлив («меня поставит великий Таиров»!), но вдруг вмешался «главный покровитель искусств» Луначарский — потребовал изменить финал, который ему показался «слишком мистическим и религиозным». И Таиров, великий Таиров поддакивал: зачем перечить начальству?! Ну и что, убеждал он, финал станет немножко другим, только и всего… Зато будет спектакль! «Тоже другой», — напомнил Крлежа. Собеседники смолкли. Общего языка не нашлось. «Стороны» разошлись, ни о чем не договорившись. Спектакль не состоялся.