Конечно, это было не очень кстати — затеять спор о человеке, который совсем недавно покинул сей мир. Но он был не темой, а поводом. Поводом заговорить о том, как чекистские щупальца без особого труда проникли во все эмигрантские сферы, как легко «белая гвардия» переходила на службу гвардии «красной» и как ловко пользовались московские агенты фанатичной привязанностью беглецов к покинутым ими родным осинам. Странно: язвительный, злой, непримиримо беспощадный ко многим героям своих двухтомных воспоминаний «Дневник моих встреч», Анненков в разговоре со мной вдруг изменял самому себе, пытаясь найти оправдание каждому, кто сломался, чтобы вернуться домой или хотя бы иметь вести из дома.
— У меня жизнь на Западе сложилась, а это очень влияет на мысли и чувства. Были контракты, деньги, успех. Мне ведь чертовски везло! Всю жизнь я провел в обществе самых замечательных людей века — и в России, и здесь, во Франции. Работал без простоя, меня буквально рвали на части. Сотрудничал с Лифарем, Баланчиным, Михаилом Чеховым, Никитой Балиевым, дружил и дружу с Шагалом… Мне здесь всего хватает: среды, поклонения, денег, условий жизни. А большинству было плохо, иногда даже очень плохо, притом людям талантливым, осознававшим свой талант и понимавшим, что они никак не могут достойно реализоваться. Хотелось домой… Вообще-то не только они — каждый втайне мечтал, что ему удастся вернуться. Для одних был путь только в свободную Россию, другие — те, что малодушнее, — были готовы в любую. Таких ничего не стоило завербовать. Они клевали даже на самую дешевую приманку. Грустно… Но из песни слова не выкинешь…
Мне кажется, я допустил еще одну бестактность (что-то много бестактностей — и все почему-то адресованы Анненкову!..), которая внесла в его отношение ко мне вполне очевидную отчужденность, за что и был я наказан отсутствием новых встреч. Из только что прочитанного мною двухтомника его воспоминаний я узнал, что Анненков родился в Петропавловске-на-Камчатке, где отбывал ссылку его отец, бывший народоволец и друг Веры Фигнер. Экзотичность места его рождения смутила меня, тем более, что камчатская (не сахалинская!) ссылка была тогда величайшей редкостью.
— Уверены ли вы, — довольно нахально спросил я Юрия Павловича, — что родились именно на Камчатке?
От наглости моего вопроса он чуть не онемел.
— Что значит — уверен ли? Есть свидетельство о крещении, милостивый государь! — с достоинством ответил он наконец.
— И что там написано? — не унимался я.
— Что оно имело место быть в городе Петропавловске…
Во мне проснулся адвокат, уличающий в судебном процессе свидетеля противной стороны, который дает ложные показания.
— В то время, когда вы родились, Юрий Павлович, такого города на Камчатке не существовало, — «прихлопнул» я своего собеседника. — Он назывался «Петропавловский порт». А город Петропавловск находился и находится в сибирской степи, на территории созданного Советами Казахстана. И этот город, действительно, был тогда местом ссылок.
— Чушь! Собачья чушь!.. — отреагировал Анненков, не приведя, однако, никаких иных аргументов. Я не был абсолютно уверен в своей правоте, просто высказал «соображение для размышления». Но оно, это было вполне очевидно, задело его, хотя полемизировать он не был готов. Метнув на меня недобрый взгляд из-под очков, Анненков надолго замолчал. Потом заговорил снова — в прежнем ключе, вернувшись к другим, куда больше его занимавшим, темам и сделав вид, что вставной новеллы о месте его рождения как бы вовсе и не существовало. Ничто — по крайней мере, внешне — не свидетельствовало о том, что между нами пробежала какая-то кошка.
«Чушь! Собачья чушь!..» — эти слова вырвались у него еще раз, когда я, свернув разговор на важную для меня тему, напомнил ему, как Горький, к которому он продолжал относиться с почтением и ностальгической теплотой, спасал гонимых большевиками писателей и ученых, упомянув, естественно, в этом ряду и Гумилева.
— Важен не результат, важна попытка! — с вряд ли уместным в застольной беседе пафосом воскликнул я.
— Чушь! Собачья чушь!.. — с еще большим пафосом отреагировал Анненков. — Гумилева Алексей Максимович не любил, хотя с ним и сотрудничал. Да и заступаться за контру стало делом крайне опасным. Даже для Горького. А слишком рисковать он не любил.
Уже через час казалось, что мы знакомы давным-давно, что есть множество тем, одинаково интересных обоим, а ведь еще совсем недавно мне казалось, что «нас» и эмигрантов разделяет целая пропасть: так успешно сумела потрудиться, внедряя в сознание этот стереотип, советская пропаганда. Постепенно я стал от него освобождаться, почувствовав не одному мне, наверно, знакомое желание плотнее войти во все еще немного загадочную, но непреодолимо манящую, одновременно и близкую, и далекую среду вымирающих могикан.