Так она отреагировала на оброненную мною фразу, что надо бы сходить на его выставку, пока та не закрылась. В переводе с «революционного» на простецкий ее реплика означала, что порядочные люди такие выставки не посещают. Мы не послушались и в «Моне Лизе» все-таки побывали. Уже после того, как, готовясь к каникулам, Париж стал приходить в себя, студентов выкурили из Сорбонны, а на искалеченный Сен-Мишель пришли ремонтники и строители, стараясь вернуть прославленному бульвару его прежний вид.
От тех незабываемых дней остались исписанные от корки до корки восемь блокнотов, две толстых тетради и еще множество отдельных листков, которые помогли мне восстановить не столько факты, сколько личное — субъективное, разумеется — их восприятие. Тогдашнее, а не ретроспективное. Может быть, именно в этом смысле они и представят какой-нибудь интерес: как-никак я был, наверно, единственным «советским товарищем» (кроме, конечно, конспираторов-профессионалов), который волею непредвиденных обстоятельств провел «на баррикадах и около» весь «парижский май» — с первого до последнего дня.
Глава 20.
Вопросы без ответов
Не знаю точно, от кого узнал Юрий Павлович Анненков о моем пребывании в Париже. Я совсем не ожидал его звонка, когда зычный голос хозяина «ночлежки» возвестил — так, что с первого этажа долетело на пятый: «Мсье Ваксберг, к телефону!» Я кубарем скатился по крутой деревянной лестнице: единственный — для всех обитателей — телефон находился в «дежурке». Даже сейчас, тридцать с лишним лет спустя, я холодею при воспоминании о той бестактности, с которой встретил неожиданный звонок незнакомого мне человека.
— Как вы сказали? Анненков? Простите, вы кто?
Трубка замолкла. Потом глухим голосом отозвалась:
— Говорит Анненков. Юрий Анненков. Юрий Павлович, если угодно. Художник. Слышали такого?
Тут только дошло, кто удостоил меня звонком, — все уточнения уже не имели смысла. Я кинулся извиняться: сказал, что не ждал, что не сразу сообразил, что польщен… И разное прочее — в том же духе. Но этим, увы, моя бестактность не завершилась.
— Когда я мог бы заглянуть к вам в гостиницу? — спросил Юрий Павлович, и этот вопрос поверг меня в смущение снова.
Жили мы, повторю, в такой немыслимой ночлежке, куда приглашать гостей было решительно невозможно. В сравнении с нею даже самое захудалое общежитие в Богом забытой глуши могло сойти за пятизвездный отель. В так называемом вестибюле негде было не только сесть, но и встать. Узкая лестница начиналась прямо у входной двери и вела к расположенным по вертикали пятиметровым каморкам, а то, что считалось «удобствами» (скважины в каменном полу), служило как бы перегородками между этажами и «обслуживало» несколько каморок сразу. «Заглянув» в такую гостиницу, Анненков был бы вынужден забраться с ногами на наше ложе, а мы стояли бы перед ним навытяжку — любое неловкое движение заставило бы нас рухнуть прямо на него.
Объяснить ситуацию я не решился. Сказал вместо этого:
— Увы, нас посетить невозможно.
И услышал в ответ — насмешку, разочарование, раздражение:
— Все ясно. Запретили…
Немало времени ушло на то, чтобы как-то развеять его подозрения. Наконец мы назначили встречу — рядом с ночлежкой, в знаменитом на весь Париж эльзасском ресторане, о котором я расскажу подробно в другой главе. Если бы не моя растерянность и не грубый отказ, если бы я сразу объяснил ситуацию, Анненков просто пригласил бы к себе. Домой или в мастерскую — на воспетую Маяковским рю Кампань-Премьер. Его желание навестить было не более, чем деликатным предложением о встрече — такой, чтобы гостю было удобнее. Он ведь знал, что «советские», если уж бывают за рубежом, то непременно живут комфортабельно, блюдя престиж своей великой страны.
Он был низкоросл, лыс и помят — именно это слово первым пришло мне на ум, когда я увидел его за столом, — ожидающим московского гостя. Узнал его, конечно же, сразу: портретов Анненкова — фотографических и просто графических — до этого повидал немало. Поразительная бледность и дряблые щеки делали его еще старее, чем на самом деле он был. Но голос был бодрым, движения быстрыми, а язвительная ирония, без которой не обходилась почти ни одна его реплика, свидетельствовала о том, что годы его не сломили: он остался бойцом.
Поток моих извинений Анненков сразу прервал:
— Пустое…
А на восторги по поводу недавно вышедшего двухтомника его воспоминаний, которые я уже успел раздобыть с помощью новых парижских знакомых, отреагировал так:
— Алданов, когда кто-нибудь ему говорил, что прочитал его книгу, приподнимался и снимал котелок. Считайте, что я приподнялся и снял.
Атаковал меня сразу же вопросом, который никакого отношения ко мне не имел:
— Куда делся мой портрет Корнея Чуковского? Судьбой других я сейчас занимаюсь, ищу концы, что-то нашел. А про этот портрет мне ничего не известно.