Горького Адамович ценил, но апологетом его, разумеется, не был. И, чтобы я это с достоверностью понял, дважды мне сообщил, что «Клим Самгин» (ударение делал на первом слоге) — далеко не «Война и мир».
— Вот это, — спросил язвительно, — вы могли бы без риска высказать в Москве? Вы уверены, что смогли бы?.. Ну, а то, например, что Маяковский не самый великий поэт даже вашей советской эпохи?
Моя усмешка была ответом — другого он и не требовал. Он не заказывал себе ничего, кроме минеральной воды «Витель», а меня чуть ли не принуждал съесть пирожное — их развозили по столикам на специальной тележке. Расплачиваясь, пододвигал монетки официанту длиннющим ногтем мизинца на правой руке, как лопаточкой фишки — в казино. От любовно отполированного его ногтя было трудно оторвать взгляд. Адамович прослыл отчаянным игроком, это знали все, кто с ним общался, и руки у него были характерные — типичные руки рулеточника, чуть дрожащие, при спокойно-невозмутимом выражении лица.
— Ешьте, не скромничайте, — слегка грассируя, убеждал он тонким, но не режущим слух голосом. В нос, совсем по-французски. Это удивительно шло ему, казалось не приобретенным во Франции, а привезенным из России. — Где вы в Москве найдете такие гато (gateau — по-французски пирожное)? Вот я приеду в Москву, вы угостите меня икрой, и я не откажусь, обещаю вам. Буду есть ее ложками.
Шутка была грустной: он знал, что никогда в Москву не приедет.
— Не дадут визы?
— Да если бы и дали!.. Странно ехать на пепелище, где даже нет родных могил. С какой стати?
Это было в шестьдесят восьмом, а два года спустя, когда мы встретились снова, он вернулся к той же теме. Повторил про икру ложками и тут же добавил:
— Мы виделись тут с Вознесенским, он меня уверял, что Адамовича будут издавать в России и даже изучать в университетах. Мне тоже, поверьте, так кажется, но ведь я до этого не доживу.
Почти тридцать лет спустя я прочитал в одном из эссе Евтушенко, будто «Георгию Викторовичу и присниться не могло, что когда-нибудь все его статьи, даже крошечные, будут бережно собраны в той самой России, когда-то вытолкнувшей его в эмиграцию». Свидетельствую с полной категоричностью: Адамовичу это не только снилось — он непреложно был убежден в этом, ибо, как всякий творческий человек большого масштаба, знал свое место в литературе и понимал, что точно так же это знают другие. Не политики и политиканы, не завистники и конкуренты, а люди с определенным уровнем культуры, вкуса и объективности. И еще он знал, что большевистская вакханалия разрушительства, отторжения и «социально-классового» культа плебейства не вечна. Адамович любил Россию и верил в Россию больше, чем ее «патриоты». И вообще — совершенно иначе. Он знал, что вернется. Но, увы, не телесно, а только духовно.
Георгий Викторович не поехал и в Варшаву, где жила его сестра Татьяна. («Потому что это полусовдепия?», — спросил я. «Полу, но не совсем», — возразил он.) Когда-то очень недолго (впрочем, почти три года — не так уж недолго) в Татьяну был влюблен Гумилев, посвятивший ей первое издание своего сборника «Колчан». Адамович, похоже, мечтал, чтобы эта влюбленность завершилась браком. Но она так не завершилась, хотя сын Татьяны, Орест, был скорее всего и сыном Гумилева. Связь и с Ахматовой, и с Татьяной (впоследствии она стала видным польским балетмейстером Высоцкой — по мужу) оборвалась практически одновременно… Вое это, мне кажется, каким-то образом (возможно и неосознанно) влияло на отношение Адамовича к Анне Андреевне. Воспоминания о том драматичном романе не могла не держать в голове и Ахматова, — это, наверно, как-то влияло и на ее отношение к Адамовичу. Возможно, я и ошибаюсь: любовь, ревность, обиды, неутоленные желания, обманутые надежды — все это дело тонкое, судить о нем со стороны можно только предположительно.
— Я был близок к Гумилеву, — рассказывал Адамович, — но не любил его как поэта. Стихи его холодны, а поэзии быть холодной противопоказано. Он был выдумщик — и в стихах, и в жизни. Сестре моей он сделал предложение в более чем странной форме. Не испросив даже ее согласия на замужество, сказал ей: «В первую брачную ночь вы войдете в спальню нагая, а я — через другую дверь во фраке и с хлыстом». Мы долго гадали, что бы это могло значить? Я сам слышал, как он говорил: «Я пойду в поход на Индию, если мне позволит император».
— Он просто шугал, — вставил я.
— Ручаюсь вам, говорил совершенно серьезно. А вот гибель его мне совсем не понятна. Кому он мешал, этот блестяще талантливый фантазер? Чем мог навредить большевикам, которым ревностно служил? Чего они так на него ополчились?
— Не потому ли, что — с нами, а не наш?
— Возможно… — кивнул Адамович и потом долго молчал, отведя в сторону взгляд и уставившись в одну точку.
Очень охотно, с подробностями, говорил об Ахматовой.