Большое место в беседе заняли устные мемуары. Бойцы вспоминали минувшие дни… Шарль рассказывал итальянским товарищам подробности тогда еще недавнего, а теперь уже всеми напрочь забытого «дела о голубях», где он выступал защитником Жака Дюкло (кстати сказать, на пару с тем же Жоэ Нордманом) и триумфально выиграл процесс. В 1952 году в Париже состоялась грандиозная демонстрация против американского генерала Мэтью Риддуэя, сыгравшего огромную роль при высадке союзников в Нормандии (1944), а потом — и в отражении советско-китайской агрессии в Корее (1951–1952). Его обвиняли в использовании бактериологического оружия — демонстрация проходила под лозунгом «Риддуэй-чума». При задержании Жака Дюкло, манифестировавшего почему-то в своей машине, а не в пешей колонне, на сиденье было обнаружено несколько мертвых голубей. Коммунистического лидера обвинили в шпионаже, посчитав голубей за гонцов, доставивших Дюкло инструкции из Москвы. Инструкции он наверняка получал, но для связи с ним у Кремля были куда более надежные и более оперативные возможности. Придумать эту нелепость могли только и впрямь шутники не слишком большого полета, но как попали в машину мертвые голуби, об этом с достоверностью и сейчас не известно…
Шарль рассказывал о своих адвокатских победах с таким упоением, что другим сотрапезникам все время приходилось его прерывать, чтобы тоже вставить словечко. А главное — включить в разговор и меня. Лонго очень хотел получить подтверждение, что советская интеллигенция сохраняла верность марксизму-ленинизму, пытаясь очистить его от «догматических наслоений» и «патриотического сектантства». По его информации, «молодые силы в партии» стремились «творчески развить коммунистическую теорию». На языке советской пропаганды это презрительно именовалось реформаторством и чем-то похожим на «контру». Но я уходил от этой дискуссии отнюдь не из страха за последствия откровенных бесед на столь высоком коммунистическом уровне: сама игра в верность марксизму-ленинизму, необходимость пользоваться постылой терминологией, естественной и привычной для всех товарищей за этим столом, была невыносимой. Войдя в разговор и увлекшись проблемой, я скорее всего быстро бы выдал себя. Предпочтительней было сказаться некомпетентным и подставить тем самым чего-то им посулившего Шарля, чем разыгрывать роль, которая мне была совершенно чужда.
Но одно я вынес из этого разговора с полной на то очевидностью: итальянские товарищи, при энергичной поддержке Раймона Гюйо (по жене он доводился близким родственником Артуру Лондону, судимому вместе с Рудольфом Сланским и чудом избежавшему казни), с надеждой ожидали развития событий в Чехословакии, Венгрии, Польше, тогда как Дюкло, Канала и мой Ледерман долдонили про то, что это «развяжет руки контрреволюции». Они знали несравнимо больше, чем я, про то, что происходило в «соцлагере». Слова Лонго «мировое коммунистическое движение нуждается в обновлении» означали, в переводе на нормальный язык, приближение его окончательного распада. Если Будапешт (1956) положил начало этому процессу, то Прага (1968) довела его до логического конца.
С Шарлем мы никогда не ссорились — просто мирно и тихо разошлись. Много позже я узнал, что в 1972 году именно в его квартире, за тем же столом, где мы часто вместе обедали, состоялся тайный «исторический завтрак» нового французского генсека Жоржа Марше с Франсуа Миттераном, где коммунисты объединились с социалистами в единый «левый блок» для победы на парламентских выборах: согласно ленинско-сталинской политической терминологии такое братание называлось оппортунизмом, ревизионизмом, чем-то еще, столь же зловещим. И если Шарль не только был согласен с этим братанием, но и стал посредником между двумя лидерами, обеспечил плацдарм для их встречи, значит, возможно, он и не был в душе тем зашоренным ортодоксом, каким выглядел передо мной.
Говорят, узнав — уже после того, как началась «перестройка», — всю правду о подготовленном Сталиным втором Холокосте и о других кремлевско-лубянских тайнах, Ледерман сказал в каком-то из своих выступлений: «Я очень сожалею — в свое время я не сделал того, что обязан был сделать». Это значит, по крайней мере, одно: главное — пусть не все, но главное! — он знал уже тогда. И понимал суть событий — так, как их следовало понимать, — тоже тогда. Что мешало им, зарубежным товарищам, оставаться верными правде, а не партдисциплине и не врать хотя бы самим себе?!
Шарль умер в сентябре 1998 года. После шестьдесят шестого мы с ним не виделись, хотя я бывал в Париже множество раз. Он читал все, что выходило у меня по-французски (об этом мне сообщили общие знакомые — адвокаты), узнал, стало быть, из первых рук, что я на самом деле думаю о преступлениях коммунизма, но никак об этих писаниях не отзывался: ни со знаком плюс, ни со знаком минус. Сожалел ли о том, что наши дискуссии прекратились, — не по моей вине? Или, напротив, сокрушался, какую змею пригрел некогда на своей груди? Этого я уже никогда не узнаю.