Многие годы спустя я прочитал в газете «Монд», что Нордман (родившийся в 1910 году, он, кажется, жив до сих пор) впоследствии сожалел о своем фанатизме. Прозрел… Лишь после того, как преступления коммунизма частично признали его же партия и ее хозяева в Москве. Ни в сожаление его, ни в прозрение я не верю. Помню стальные глаза… Помню самодовольную улыбку обладателя истины в последней инстанции… И шикарный дом в самом дорогом квартале Парижа, где жил и работал этот беззаветный и самоотверженный борец за права обездоленных.
Шарль, насколько я помню, не состоял членом ЦК, но во французской компартии был фигурой куда более влиятельной, чем иные «цекисты». Он представлял свою партию сначала в парижском муниципалитете, где был советником (то есть, по-нашенски, депутатом городского совета), а потом в течение семнадцати лет заседал в Сенате, верхней палате парламента. И, что, вероятно, еще важнее, он был адвокатом компартии и руководимых ею профсоюзов, участвуя в десятках громких судебных процессов, так или иначе ее касавшихся, — это делало его фигурой уже общенационального масштаба, потому что он был всегда на виду. Его узнавали на улице незнакомые люди и почтительно ему кланялись — страстная убежденность в своей постоянной правоте вызывала уважение у людей самых разных политических взглядов. Тем более, что у Шарля было за спиной героическое прошлое: плененный немцами в Дюнкерке, он был заключен в лагерь с неизбежно следовавшей за этим газовой камерой, но из плена бежал, добрался до Лиона и стал одним из активных деятелей Сопротивления.
Я часто у него обедал — какое-то время ему было интересно со мной, он вел откровенные политические разговоры, как партиец с партийцем: представить себе, что «не член» получил возможность поехать за границу на достаточно продолжительный срок да еще оказался мужем дипломата из братской социалистической страны, — нет, этого он себе представить не мог. И тем самым наглядно демонстрировал уже приобретший всеобщность большевистский менталитет, не зависящий от национальных традиций и исторического опыта каждой страны. Такой чекистский режим установили бы у себя и французские камарады, если бы осуществился план, которым в 1947 году Сталин поделился с Морисом Торезом: создать Французскую Советскую Социалистическую Республику. Мне не было нужды обманывать Шарля насчет своей непринадлежности к партийному клану — такой вопрос просто не поднимался, поскольку ответ на него был как бы заведомо очевиден. Представляю себе, каким это стало бы для него шоком, если бы правда открылась.
Какое-то подозрение, впрочем, у него возникло после одного эпизода, столь же смешного, сколь и печального. Однажды за ужином, который весьма затянулся, когда подали кофе с коньяком и создалась совсем непринужденная атмосфера, Капка попросила меня спеть для Шарля песни Булата Окуджавы, о которых до той поры он никакого понятия не имел. Мы коротко объяснили ему, что вот появился в России уже лет десять назад популярный бард, или русский шансонье, если воспользоваться более знакомой ему терминологией. И Шарль охотно вызвался послушать. Раиса тихонько переводила ему слова— строчку за строчкой. После первых двух песен Шарль вынес предварительный приговор: «Аполитичен», но «концерт» пожелал продолжить. Где-то посреди «Последнего троллейбуса» насторожился, безошибочно уловив интонацию и скрытый подтекст. И жестко подвел черту: «Хватит!» Приговор стал окончательным. И еще более суровым: «Чужой».
Уже на следующий день воинствующий коммунист поднялся на шестой этаж, позвонил в дверь и, не переступая порога, сказал:
— Вот что я узнал, Аркади (с ударением, естественно, на последнем слоге): у вашего шансонье в Советском Союзе нет выпушенных пластинок, и по радио его не исполняют. Прошу вас больше не петь у меня нелегальных песен. Я не могу превратить свой дом в подполье.
Строго говоря, после такой пощечины из этого дома надо было немедленно съехать. Но — не хотелось, во-первых. И к скандалу я был не расположен — во-вторых. Пришлось все превратить в шутку. И возразить: Булат — член Союза писателей, он широко издается, большими тиражами напечатаны и проза его, и стихи. А исполняют его или нет, это вопрос музыкального вкуса редакторов, не больше того. Дискутировать Шарль не стал, позиции не изменил, мы продолжали встречаться, но общие застолья сразу же прекратились.
Хорошо, что этот конфликт случился до другого события, иначе мне не пришлось бы — в качестве уважаемого московского товарища — принять в нем участие. Как-то Шарль объявил, что приезжают в Париж очень-очень важные гости, близкие друзья («с одним из них вы немного знакомы»), по этому поводу будет устроен ужин, на который он с удовольствием приглашает меня. «Вопрос согласован», — многозначительно добавил Шарль. И я понял, что шею надо мыть особенно тщательно, и рубашку приготовить высшего качества, и галстук — не тот, что на каждый день.