Прошло еще много лет, мамы уже не было в живых — судьба вернула меня к тому окровавленному сюжету, но уже в другом качестве и на другом витке. Обнаружился один из лубянских палачей, самым непосредственным образом причастный к уничтожению Маркиша и тех, кто разделил с ним общую участь. Один из бывших руководителей следственной части МГБ, который допрашивал узников по делу Еврейского Антифашистского Комитета (а также Лидию Русланову и еще многих-многих других, столь же виновных) и давал ценные указания своим подчиненным, — Павел Иванович Гришаев оказался не в бегах и не за решеткой, а рядом, в центре Москвы, с партбилетом в кармане, на посту профессора юридического института, обремененный уважением коллег, докторской степенью, званием заслуженного деятеля науки и кучей изданных книг, из которых особенно выделялась одна: «Репрессии в странах капитала».
О его почтенном лубянском прошлом никто ничего не знал. Не знал до тех пор, пока не появился в «Литературной газете» мой очерк «Заслуженный деятель», публикации которого предшествовал мучительный разговор со все забывшим профессором — память жестоко подводила его, когда речь шла о палаческой кухне «следствия», но тут же к нему возвращалась, когда он вешал о своей работе в аппарате Нюрнбергского трибунала — там он гляделся героем без всяких кавычек.
Еще были живы и другие истязатели невиновных — например, полковник юстиции Николай Лаврентьевич Кожура, который наблюдал за следствием из своего прокурорского кабинета и самолично убедился в справедливости всех обвинений. Им подписано множество писем об отказе в пересмотре дела, хотя бы посмертном. Несколько позже, получая надлежащие указания, он на том же голубом глазу писал письма об их несправедливости.
Сообщал родственникам о посмертной реабилитации с тем же бюрократическим равнодушием, с каким раньше сообщал им же об отказе в оной. В конце восьмидесятых, будучи все еще при завидном здоровье на заслуженном отдыхе, он сказал по телефону, что впервые слышит фамилии тех, кого отправил под пули, — беседовать нам, стало быть, не о чем.
Вот об этом был очерк, на который первым откликнулся Евтушенко: он позвонил мне тем же утром, когда вышла газета, предложив немедленно устроить пикет у здания того института, где все еще работал Гришаев, и требовать над ним суда. Предполагалось, что в пикет встанет еще много известных писателей, но никто не откликнулся, пикет так и не состоялся.
А от Фиры, из Израиля, пришло письмо: «Дорогой Аркадий! Обращаюсь к Вам без церемоний — по старой памяти, просто по имени. <…> Спасибо за верность памяти наших мучеников, и желаю Вам продолжать до победного завершения борьбу с заслуженными деятелями. Ваша, благодарная Вам, Эстер Маркиш».
Исполнить ее пожелание я, увы, не мог борись — не борись, больше от меня уже ничто не зависело. «Победного завершения», то есть справедливого воздаяния за чудовищный геноцид, никто из наших правителей не хотел. Правосудия не свершилось. Прежним-новым хозяевам страны это было совсем не с руки.
Но то, что мог, я сделал. Как говорили древние римляне: Feci quod potui, faciant meliora potentes (Я сделал, что мог, пусть другие сделают лучше, если смогут).
Когда в 1991 году мы встретились с Эстер Ефимовной в ее доме в пригороде Тель-Авива, надежды на то, что другие (будто бы демократы; будто бы пришедшие к власти) сделают лучше, — такие надежды все еще были. На то, что зло будет вслух признано злом, а имена преступников — с точным обозначением того, что они сделали, не вообще, а каждый конкретно, — назовут не только историки и журналисты, но и официальные представители власти. Даже, может быть, судьи…
Неисправимые простаки?! Нет, мне не стыдно за нашу наивность, которая, в сущности, не что иное, как вера в добро и правду. Как бы и сколько бы ее ни затаптывали, она вряд ли исчезнет. Ибо только на ней держится мир.
Чувство «другого времени», ощущение пришедшей свободы (не хочу подменять тогдашнее восприятие сегодняшним, куда более трезвым) пришло летом 1957 года, когда в Москве состоялся международный молодежный фестиваль. О том, что это очередная пропагандистская акция в рамках общей стратегии «холодной войны», тогда совершенно не думалось. Думалось о другом: распахнулся (пусть только приоткрылся, да и то в одну сторону) железный занавес, и сразу — да, только на две недели, но все же, но все же… — хлынул в Москву поток людей из другого мира. Все они были «левые», не обязательно красные, но с розоватостью безусловно, да еще с заученными лозунгами и романтическими порывами. И однако же — прибывшие оттуда! Как с Марса… С другим выражением лиц. Раскованные и непосредственные. Никакого опыта массового общения людей из двух разных миров у нас до этого не было. После сталинской клетки даже такое воспринималось как величайший дар.
Для меня он оказался особенно сладостным. Через журнал «Семья и школа», с которым я тесно сотрудничал, меня пригласили на работу в фестивальный пресс-центр. Удостоверение, врученное каждому его корреспонденту, открывало все двери.