Оглядываясь назад, пытаюсь вспомнить, когда именно я ощутил приход долгожданной «оттепели». Думаю, все же не после доклада Хрущева на Двадцатом съезде, а несколько раньше. О начавшихся переменах мне сказало прежде всего счастливое мамино лицо, когда она — еще в пятьдесят пятом — вернулась домой с полученной ею справкой о первой в ее практике реабилитации жертвы политического террора. Реабилитации, увы, посмертной. Не помню, кто он был, этот первый. Маму допустили до ведения так называемых «секретных» дел (явно в связи с ожидавшимся их наплывом), и хотя такой допуск по большому счету был довольно сомнительной честью, он позволял делать добро, принося множеству семей весть о восстановленной справедливости.
Всех дел этого рода, прошедших через ее руки, уже не упомню, но частыми нашими гостями в связи с ходатайствами о реабилитации были в то время, среди многих других, Лидия Корнеевна Чуковская (мама занималась делом ее мужа, ученого и писателя Матвея Петровича Бронштейна), Берта Самойловна Квитко (вдова поэта Льва Квитко) и Эстер Ефимовна Маркиш (вдова Переца Маркиша). Сейчас трудно поверить в то, что очевидную для всех невиновность приходилось доказывать так долго и так мучительно: требовался не один месяц хлопот (собирались письма уважаемых людей, подтверждавших безупречную репутацию казненных, многократно посещались прокурорские кабинеты), прежде чем почта доставляла, наконец, в заурядно сером конверте вожделенную справку — даже без рутинного извинения: ну, убили, что теперь делать, так ведь признали ошибку! И за это скажите спасибо…
В одно из своих посещений Лидия Корнеевна принесла свою книжку о Борисе Житкове с дарственной надписью, побуждавшей взглянуть на себя иными глазами. Она прочитала мои первые опыты — несколько хлипких, беспомощных (как я это теперь понимаю) рассказиков — и откликнулась таким посвящением: «Дорогому коллеге, Аркадию Иосифовичу, с любовью, уважением и надеждой». Никаким коллегой я тогда еще не был, но ее надежда породила надежду и у меня самого. А отзвуком горького торжества — реабилитации Матвея Петровича — явилась дарственная надпись на ставшем сенсацией втором сборнике «Литературной Москвы» — уже не мне одному, а «дорогому семейству»: «Доблестной маме и соперничающему с ней сыну с любовью и благодарностью». Последнее тоже имело отношение не только к маме, но и ко мне: я принимал участие в составлении всех ходатайств, никакого «допуска» не имея и никого не уведомляя о знакомстве с лубянскими тайнами. Презрев все запреты, мама приносила выписки из секретных дел домой и работала над ними не в «спецкабинете», а за своим письменным столом.
Кстати, надпись Лидии Корнеевны на «Литературной Москве» имела постскриптум: «Дарю не себя, а более достойных внимания: Крона, Цветаеву, Заболоцкого, Щеглова. Л. Ч.» Эссе безвременно ушедшего критика Марка Щеглова, «Заметки писателя» драматурга Александра Крона, запретные в течение многих лет стихи Цветаевой и новые — поразительные! — опального Заболоцкого были не только глотком свежего воздуха в литературном застое, но и сулили приход каких-то масштабных, радостных перемен. Надежды, которые не сбылись.
По случаю такого же торжества (сознаю всю дикость этого слова в столь трагичном контексте) Фира Маркиш пришла однажды с охапкой цветов и шерстяной вязаной шапочкой: подарок, созданный ее же руками. Замечательная мастерица, она после ареста мужа поддерживала себя и детей вязанием свитеров, и все знакомые и знакомые этих знакомых, даже те, кто ни в каких свитерах не нуждался, считали своим долгом сделать Фире заказ, терпеливо дожидаясь, когда очередь дойдет и до них. У нее сохранились старые связи (брат Фиры, журналист Александр Лазебников, работал раньше в «Комсомольской правде»), они и устроили ей в «Огоньке» персональную колонку — уроки вязания: тогда за такие публикации очень сносно платили. Мы ждали очередного номера, чтобы убедиться: колонка есть, значит, хотя бы с Фирой все в порядке. Потом колонка исчезла…
Годы спустя мы встретились с Эстер Ефимовной в Дубултах, в писательском доме творчества, и как-то вечером цепочка воспоминаний возвратила нас в те печально-радостные дни. И она рассказала мне и Александру Беку, что последовало за справкой, которую мы «обмывали» (назовем это так) у нас дома. Ее вызвали на Кузнецкий мост, в приемную КГБ, и предложили получить то, что осталось от убиенного Переца Маркиша. Документы, блокнот, что-то еще… И несколько золотых зубов — лубянское хозуправление педантично их сохранило в запечатанной сургучом коробочке…
— Только не рассказывайте ничего маме, — предупредила меня она. — А то вам придется вызывать неотложку, как тогда вызывали ко мне.