Вполне может быть, что это я с самой себя снимала слои, потому что временами боль была просто невыносимой. Она пронзала все тело, до самой глубины; я только раз в жизни ощущала нечто подобное. Но, как я уже сказала, физическая боль меня давно не пугает. Она перестала меня пугать после рождения старшего сына. За день до того, как у меня начались роды, к нам домой пришла женщина, чтобы отдать мне кое-какую уже ненужную детскую одежду, и, сидя на диване, сказала, что во время родов главное, чего ей хотелось, – это лежать лицом вверх и ничего не чувствовать начиная от низа позвоночника. Единственный приемлемый способ достичь этого – встать и направиться навстречу боли, встретить боль всеми силами, какие только у нее были. Для меня это прозвучало так логично, что следующей ночью, когда у меня отошли воды и я оказалась в больнице, я, согнувшись пополам от боли, отказалась от всего, отказалась даже от капельницы, которую мне настоятельно пытались поставить в тыльную сторону руки сразу же, как только привезли, и следующие семнадцать часов я шла навстречу боли от того, что ребенок весом четыре с половиной килограмма движется через проход, всегда казавшийся мне довольно узким. Когда я наконец смогла говорить, придя в себя после потери крови от всех разрывов, и лежала плашмя в постели, стараясь собрать вместе разорванные нити своего мозга, я сказала кому-то, кто позвонил и хотел знать, как это было, что мне казалось, будто я встретила сама себя в темной долине. Что я сошла вниз и встретила себя в долине ада. Так что теперешняя боль, сдирание шкуры со своей сути, или что там такое со мной сейчас творилось, никак не могла меня прикончить. Боль, как если бы все мое существо отсоединяли от костей. А может, я не боялась боли, потому что верила – моя болезнь, что бы она собой ни представляла, была также формой здоровья, продолжением уже начавшегося превращения.
Должно быть, я попала в глаз бури моей лихорадки, поскольку оказалась в полумиле от дома, не имея ни малейшего представления о том, как я там очутилась. Я смотрела на пятнышко в небе, которое приняла за кружащего надо мной орла. Он закричал, и, словно этот крик испустила я сама, я внезапно почувствовала – то, что рвалось наружу из моих легких, было радостью. Таким же буйным восторгом, какой иногда неожиданно охватывал меня в детстве. Радостью такой сильной, что, казалось, она может разорвать грудь. Она так и сделала – прорвалась наружу, потому что на мгновение я больше не содержалась внутри чего бы то ни было. Я вознеслась прямиком в небо. Разве не в этом смысл экстаза в том виде, в каком его передали нам греки? В том саду на Мани, в любви и ярости, я прочла: «Ex stasis – выйти за пределы себя». Но как бы я ни восхищалась греками, я не могла быть одной из них, а если ты еврей и стоишь в пустыне, полностью покинув свое «я», выпав из старого порядка вещей, то это будет кое-что совсем другое, правда? «Лех-леха», – сказал Бог Авраму, который еще не был Авраамом: «Иди – уходи оттуда, где ты живешь, из земли своих отцов, земли своего рождения, туда, куда я тебе укажу». Но «Лех-леха» на самом деле никогда не относилось к тому, чтобы уйти из земли, где ты родился, за реку, в неведомую землю Ханаан. Прочесть этот отрывок таким образом – значит все упустить, как мне кажется, потому что Бог требовал другого, гораздо более трудного, почти невозможного: чтобы Аврам вышел из себя и освободил тем самым место для того, чем его намеревался сделать Бог.
В оке бури – я не знаю, как еще это назвать. Наверное, именно тогда, во время этого прилива энергии от прекращения боли, я решила вытащить кровать наружу. Протащить ее в дверь было сложно. Пришлось повернуть кровать под углом, чтобы изголовье прошло, и оно, конечно, застряло, и мне пришлось вылезти в окно и дойти до двери со стороны улицы, чтобы вытянуть его. Пока я лихорадочно тянула, собака внутри выла, бегая вокруг другого конца кровати и обнюхивая его. По-моему, она решила, что я собираюсь запереть ее внутри и уйти. Когда изголовье внезапно проскочило в дверь, я упала, а собака пулей вылетела из дома.