Он предложил сварить кофе, и я стояла, прислонившись к стене, сложив руки на груди, и смотрела, как он ходит по крошечной кухне. Ему было лет двадцать максимум, но с чайником и плитой он обращался так, словно привык с детства все делать для себя сам. Окно обрамляли белые кружева – такие обычно бывают в альпийских шале, – наверное, тот, кто их повесил, надеялся смотреть через них на сугробы сверкающего снега. Но виднелись в окне только выцветший сухой пейзаж, тянущийся во все стороны, и водитель, который курил сигарету, прислонившись к джипу.
Я могла отказаться, или поднять крик, или еще как-нибудь сопротивляться, чтобы они меня тут не оставили. Я не могла никому позвонить, потому что мой телефон не видел сети. Однако я ощущала, что могу обратиться к ним или по крайней мере к Шехтману, который периодически поглядывал на меня с мягкой и грустной улыбкой, будто жалел, что приходится оставлять меня здесь одну. Тем не менее я не возразила и даже не пожаловалась; самое большое, что я сделала, – это заметила, что от пишущей машинки для меня не будет толку. Может, я хотела произвести на него впечатление своим умом и профессионализмом. Или не хотела лишать его иллюзии, что, как только он уедет, мой несказанный талант будет поставлен на службу евреям. А может, я подозревала, что уже так далеко зашла, что назад не повернуть. Как бы то ни было, с того момента как Шехтман подал мне руку, чтобы помочь забраться в джип, я на все соглашалась. Насколько я помню, единственный вопрос, который я задала, был про Фридмана.
Я объяснила Шехтману, пока мы пили кофе, что беспокоюсь насчет Фридмана. Я хотела знать, куда они его отвезли и все ли с ним в порядке. Но Шехтман никак не отреагировал на имя Фридмана, а когда я надавила, признался, что никогда не слышал ни про какого Фридмана. Шехтман, судя по всему, появился в этой истории посередине действия, не зная ничего о том, что было до того, как меня передали на его попечение, и о том, что будет дальше. Он знал только свою роль, которая состояла в том, чтобы отвезти меня вместе с чемоданом и собакой от блокпоста на границе Иерусалима до хижины в пустыне. Наверное, так и делают дела в армии, никогда не рассказывают никому из участников всей истории. В армии концепция повествования должна быть совсем другая, подумала я. Привыкаешь обходиться своим маленьким кусочком этого повествования, не представляя, где его место в общем целом, но при этом не приходится беспокоиться о целом, потому что где-то кто-то, кто все знает, уже все продумал до последней детали. История существует; кто знает, откуда она взялась и куда идет, тебе нужно только заняться своей частью и отполировать ее так, чтобы она блестела во тьме, которая тебя окружает. При такой модели действительно казалось чистым тщеславием даже воображать, что можно знать все целое, и, задумавшись об этом, я тоже на мгновение забыла о Фридмане. Однако когда я заметила, как Шехтман смотрит на меня поверх кофейной чашки, тревога вернулась ко мне с такой силой, какой я не ожидала. Я бы многое отдала, чтобы мне сказали, что с Фридманом все в порядке. Я слишком мало его знала, но сейчас я скучала по нему так, как скучала по дедушке в тот последний день, когда видела его живым в больнице, когда я попрощалась, а он крикнул мне вслед: «Возвращайся, если сможешь. – А потом: – Иди, я подожду. Если не услышишь от меня ничего, открой дверь». Мне казалось, что Фридман пытался сказать мне что-то, что я не успела вовремя понять.
«Я должна знать, что с ним стало», – снова сказала я Шехтману. Наверное, моя тревога была очевидна, потому что он положил руку мне на плечо и попросил не беспокоиться. Меня переполнила благодарность, и мне хотелось ему верить. «Наверное, так все и начинается у пленников, которые привязываются к своим тюремщикам, – подумала я, – один маленький неожиданный жест милосердия порождает то, что можно назвать только любовью». Я представила, как мы смотрим футбол по маленькому телевизору, который Шехтман привезет на мой день рождения, но поймать передачу получается только на арабском.
«Вы знаете, что у меня есть дети?» – тихо спросила я его, желая продлить момент близости. Он покачал головой. «Два мальчика, – сказала я ему. – Старший, наверное, примерно вдвое вас моложе». – «А младший?» – спросил он вежливо. Почему-то, не знаю почему, я сказала: «Младший, наверное, стоит у окна и прямо сейчас ждет меня».
Я наблюдала, как в глаза Шехтмана просачивается капелька тьмы. Может, я пыталась его испытать, проверить, каковы его истинные чувства. Но, опустив взгляд, я увидела, что у меня дрожат пальцы.
Остаток кофе мы допили молча, а потом ему пора было уезжать. Он предложил мне сигарет, и я их взяла, как взяла бы все что угодно, что он мне предложил. Я смотрела, стоя в дверях, как он садится на пассажирское сиденье рядом с водителем. Я еще долго видела джип, который становился все меньше и меньше, пока наконец не превратился в облако пыли, а когда исчезло даже облако, я вернулась обратно в дом.