Глуша после прихода немцев оставалась на том самом месте, и люди в ней жили в основном все те же. А потому сохранились и очень ощутимы были, а иногда все определяли прежние отношения друг с другом, человека с человеком, соседа с соседом - внутри или поверх новых, принесенных оккупацией.
Люди и на холодных ветрах войны как бы продолжали жить теми «теплыми» частями, согреваемыми человеческой близостью кого-то к кому-то, что установились прежде. Человек, семья (хотя бы и мы, наша семья) должны были погибнуть согласно новым нормам поведения, наказания, кары, но это не случилось, и именно благодаря тому, что действовали, срабатывали не до конца разрушенные прежние связи человеческой близости, которые и до войны кому-то помогали выжить, уцелеть. А ведь теперь было еще сложнее: на воспитываемую, накопленную до войны ненависть накладывалась новая, военная.
И сегодня вижу: как бургомистр Ельницкий лопатой с размаху бил мертвых - раздетых догола деревенских парней, которых привезли к комендатуре на подводах (их, безоружных, полицаи перехватили на пути «в партизаны» - так объяснили). Эти страшные тупые удары лопаты по неживым телам и есть гражданская война «внутри» нашей Отечественной.
* * *
В первом своем романе я «реконструировал» нашу войну под крышами со всеми подробностями еще свежих воспоминаний. С воодушевлением выжившего, как бы живущего после смерти. Свежи были и страсти, чувства, в том числе непреходящей неприязни или открытой ненависти к врагам (или тем, кого врагами считали). Многие чувства сегодня или притупились, или отступили, а то и переменились. Многие вещи уже не интересны, зато интерес обретают совсем другие стороны давних событий и поведений людей, в том числе и самых близких.
В этом ряду тот факт, что у очень даже активного подпольщика не замечал никакого чувства вражды, а тем более ненависти к немцам и их «пособникам». Не могу припомнить ни одного проявления такого чувства, хотя все время были вместе, - ведь это моя мама.
На чем же все держалось, крепилось? Как-то я воскликнул благодарно: «Ты, мама, артистка!» - а она, еще не освободившись от пережитого ужаса, когда все висело на волоске (и ее, и наша судьба, жизнь), слабо нам улыбнулась. (Только и оставалось поднести цветы «артистке».)
Не на ненависти держалось - так на чем же? На чувстве самосохранения? Возможно, но помноженном на создание материнской вины за все, что может случиться с детьми, с семьей. А семья состояла уже из десяти человек. Сбежались под глушанскую крышу аж две мамины сестры (Соня и Зина) - с детьми. С Соней муж ее Петя (он коммунист и должен был уехать из Парич, где жили до войны).
Ну, а если не сумеет отвести беду: раскроется ее - а через нее и детей, и шурина - связь с партизанами? И не то важно, по чьей неосторожности (десятки людей втянуты в подпольные дела). Что бы ни погубило - вина ее! Она сама пошла на это. Перед собой не оправдаешься.
У немцев на оккупированной территории был страшный противник -такие вот женщины. Они слишком многим рисковали, а потому проиграть в поединке с любым немцем, полицаем, доносчиком было слишком страшно. И самые порой незаметные, ничем вроде не выделявшиеся становились вот именно артистками поневоле. Иногда - великими.
Проиграла не она, наша мама, а все, с кем вступила она в невольный поединок: и бургомистр Ельницкий, и полицай Гузиков, и немецкий комендант, каждый из них что-то там защищал (свое новое положение, право на месть советской, их преследовавшей власти, интересы «великой Германии»), и только она спасала самое главное, без чего ей не жить, - детей, семью. А потому она смогла то, чего не сумели, не смогли они, хотя одним движением руки, словом - приказом могли ее уничтожить. И тем не менее проиграли они.
* * *
Вспомню здесь лишь три случая, когда спасения, казалось, не было. Но что-то произошло - порыв, в котором ужаса было не меньше, чем выдержки, - и погибель снова отступила.
Перенестись живой памятью в реальность того летнего дня 1942 года, того утреннего часа - возможно. И теперь стоит перед глазами. Но невозможно представить, что 50 лет из потом прожитого тобой - этого просто не было бы, жизнь оборвалась бы на 15, ничего, что было после! Зато можешь дорисовать в воображении, что говорили бы соседи: «погнали в комендатуру Адамовичиху с детьми», всех, и стариков тоже, нашли у них оружие, листовки. Затем увезли бы в Старые Дороги, там стационарно работали пыточные подвалы полевой жандармерии, СД. (Обычно туда увозили, и как проваливался человек, семья.) А вернувшемуся с фронта доктору Адамовичу рассказывали бы, как и за что его семью уничтожили, а он не понимал бы свою «Нюрку»: как она могла, зачем она все это делала? Разве война и без этой ее страшной жертвы не закончилась бы секунду в секунду в тот самый день, в какой она закончилась? На нашего отца не похоже. Но такая беда произошла с другой семьей, при этом мать спаслась, жива осталась. Ее муж, вернувшийся с фронта, тут же от нее ушел, его она тоже потеряла. И нехорошо ушел, попрекнув: к мужикам, мол, рвалась поближе, к своим партизанам!