Но самое неприятное произошло в пятницу, когда он пришел домой около девяти, тихо и неумело ворочал в скважине ключом, точно вор, миновал прихожую, хотел было пробраться в гостиную, но вот она уже возвышалась глиняным ликом над ним, взглянула ему в лицо и все поняла, точнее, сделала вид, что поняла; на деле его исцарапанное лицо привело ее в недоумение, в ноздре облаком застряла вата, глаз был полузакрыт, и он ответил на ее недоуменно-настырный взгляд: «Мы были с Артемом». Артем – так звали его лучшего друга, с которым они вечно ходили в гараж и меняли то масло, то тормозные колодки, а то просто открывали по банке пива и говорили о новостях и о вечности, но больше о новостях, – а теперь без объяснений он прошел в ванную, даже не обняв ее, хотя она протянула к нему руки-ветви, он предпочел этого не замечать, он настолько закрылся от нее, что, казалось, теперь он вообще всегда будет молчать, – и в субботнюю ночь он лежал в постели тихо, словно мертвец, он даже не сопел, а когда на подушке она увидела косой след крови из носу, ей стало не по себе: а что если он действительно убивал? – ей стало страшно от этого предположения, и одновременно в ней зашевелилось желание, и она взяла его холодную руку и положила себе на раскрытую грудь.
На следующий день он оживился, но было слышно, как шарниры его души скрипят нехотя, и он рассказывал, как они поссорились с Артемом из-за глупости, потому что тот назвал страну дурой, он решил спустить разговор на тормозах, но Артем бесновался, и пришлось ткнуть его кулаком в плечо – вот и завязалось. Он сидел на кухне желтоликий и ложкой вычерпывал из судна суп, принесенный родителями, и казалось, он дикий божок, который пробует на вкус дары, и что его жизнь – целиком деревянная, а когда они вышли на улицу, он вдруг как-то потускнел и она увидела в нем сухой остаток усталости последних месяцев, такую самопогруженность, о которой нельзя было сказать: вот она, глубина человеческой души, нет, в провалах его глаз терялась не одна человеческая душа, – и ей стало страшно оттого, что она не выдержит, что ее любовь исчезнет во внутренней его бездне, и вообще все чувства, которые она способна была испытывать к нему, исчезнут и не вернутся на свет божий, хотя он безжизненно улыбался и одет был в футболку с оттиском спартанского шлема, которую она купила ему на Родосе в те далекие времена, когда они ездили по Европе, а теперь он ездил по военным командировкам, а она ждала его дома. Ссадины зажили на его лице за ночь, только нос был опухшим, и ей казалось, это конец, он пожрет не просто ее душу, он сожрет ее кости и тело, и они шли по парку, минуя людские трафареты, и она вдруг вскрикнула, когда увидела распластанного по асфальту голубя с вытекшими внутренностями, будто изукрашенными фломастерами. Он рассмеялся, отыскал где-то под тополем ветку, отодвинул жену и, улыбаясь, выкинул труп птицы вместе с веткой в кусты, и сказал ей самодовольно: «Вот видишь?» Тогда она поняла несомненно, что это не ее муж.
Они возвращались домой, разочарованные друг в друге, воздух города был по-весеннему прежним, все было на своих местах, но прикосновения его пальцев были холодными, будто что-то прежде незамечаемое – сущий карлик – влез в ее мужа и после возвращения оттуда разросся до размеров его тела, – ей стало страшно, и потому, обнимая его вечером на кровати под старомодным пологом, который они никогда не спускали: шепот шелка и тяжесть тканевого таинства, – она сказала ему, что сегодня будет ночевать в гостиной. Он отрешенно принял ее слова, как будто она сказала что-то малозначащее. Его спокойствие взбесило ее, если так, если действительно так, то чего ради ей быть с ним вместе? – но разъяренная мысль преобразилась не в скандальность, а в порыв страсти, и потом, уходя от него, пролезая, как жук, через тени деревьев на паркете – никогда, они никогда не закрывали штор, – она, собрав решимость в кулак, повернулась к нему, застыла полипропиленовым солдатиком навытяжку и высказала:
– У меня такое чувство, что ты чужой. Это все из-за того, что ты пережил?
Вместо ответа он блаженно усмехнулся, как тогда на прогулке, выкинув голубиный труп в кусты, и она подумала: «Неужели он не воспринимает меня всерьез? Не может даже подумать, что я способна понять его боль?» Ночь, проведенная как на иголках, завершилась ранним, молочным рассветом, в котором предметы были как не свои, ей казалось, что она очнулась в сон своего мужа и вот сейчас движется по его мозгу, и стоит заглянуть за теплящиеся шторы, как оттуда выпрыгнут воспоминания о войне, и, поймав одно за ноги, она поймет, что так переменило ее мужа, раз он стал ей чужим.