Дженни, запыхавшись, подбежала к телефону на пятнадцатом звонке, и Цукерман тут же повесил трубку. Скажи он ей, куда собрался, она, как и Дайана, стала бы его отговаривать. Он вдруг ясно понял, что все они стали бы его отговаривать. Яга с малопонятным польским акцентом вывалила бы на него свое польское отчаяние: “Ты хочешь быть как люди, которых тянет к ординарности. Хочешь иметь тонкие чувства, как средний класс. Хочешь быть врачом – как те, кто признается в преступлениях, которых не совершали. Привет, Достоевский! Не будь таким банальным”. Глория рассмеялась бы и сказала что-нибудь бредовое: “Может, тебе нужен ребенок? Я могу завести второго мужа, и мы родим ребеночка. Марвин возражать не станет – он любит тебя больше, чем я”. Но остановит его подлинная мудрость Дженни. Он вообще не понимал, почему она до сих пор с ним общается. Почему они все с ним общаются. Глория, предполагал он, приходила к нему, чтобы покрасоваться в своих стрингах, чтобы было чем заняться днем пару раз в неделю; Дайана, будущий матадор, хотела разок попробовать всего; Яге нужно было убежище где-нибудь между домом, который был не-домом, и клиникой Энтона, а ничего лучше его коврика увы, она найти не смогла. Но Дженни, что она в нем нашла? Дженни была одной из длинной череды рассудительных жен, писательских жен, умеющих со сноровкой сапера обезвредить и дикую паранойю, и разгулявшееся воображение творца, постоянно усмиряя взаимоисключающие желания, что пышным цветом цветут в писательском кабинете, из тех милых женщин, что вряд ли откусят тебе яйца, милых, здравомыслящих женщин, на которых можно положиться, из послушных дочерей, выросших в неблагополучных семьях, из тех идеальных женщин, с какими он в конце концов разводился. Что и кому ты доказываешь, маясь в одиночку, когда есть Дженни, которая всегда готова прийти на помощь и никогда не отчаивается?