Муфлон был далеко не дурак, и в таких тонкостях разбирался не хуже Голого, который, слава Богу, ходил под Головой уже не первый год и службу понял туго. Голова поставил их работать в паре, и они сработались моментально — знал, ох, знал Голова, что делал! Вместе ходили по бабам. В этом смысле за Муфлоном было, как за каменной стеной, после получаса в его компании бабы лезли на стенку, лишь бы из нее гвоздик торчал, и вытворяли такие штуки, каких Голый не видел ни в одном порнике, так что иногда впору было хватать трусы в охапку и сигать в окошко. Вместе пили — тут оба были мастерами международного класса и на спор могли перепить кого угодно, и, конечно, вместе гоняли грузы по всей стране и втирали их доверчивым лохам, ни разу не проколовшись и не попав на бабках. Несколько острых моментов, которые они пережили в этих странствиях, убедили Голого в том, что на Муфлона можно полностью положиться: он никогда не пасовал в драке, не порол горячку, а бил всегда обдуманно и так, чтобы оппонент уже не встал. Муфлона тоже вполне устраивал Голый, в чем он неоднократно признавался и за бутылкой, и просто так, так что они были, что называется, идеальной парой.
Были бы, кабы не одно «но».
Закавыка заключалась в том, что Муфлон любил петь. Пел он, само собой, не всегда, а только когда сидел за рулем, то есть именно тогда, когда Голому деваться от него было некуда и приходилось волей-неволей слушать. Голос у Муфлона был громкий, и пел он с большим чувством — наверное, так мог бы петь пришелец с какой-нибудь трахнутой Большой Медведицы, который, знакомясь с земной культурой, по рассеянности пропустил такое немаловажное понятие, как мелодия.
Попросту говоря, у Муфлона начисто отсутствовал слух. Этот прискорбный недостаток Муфлон с лихвой восполнял энтузиазмом и прилежностью. Он пел часами — сколько ехал, столько и пел, наполняя кабину своим басовитым монотонным ревом и причиняя Голому невыносимые страдания. Ездил он классно, всегда на предельной скорости, так что нельзя было даже выпрыгнуть. На замечания по поводу производимого им шума Муфлон не реагировал, да Голый их и не делал. Однажды он сказал Муфлону, что с его голосом можно только сидеть в туалете и кричать «Занято!», на что тот немного обиженно ответил, что тот, кому не нравится его пение, может залить свои трахнутые уши бетоном марки триста и ковыряться в них отбойным молотком. «У меня душа поет, понимаешь?» — сказал он, и Голому ничего не оставалось, как плюнуть и смириться. Когда Муфлон пел, Голый готов был его замочить, и замочил бы непременно, если бы тот не был человеком Головы, во-первых, и отличным парнем, во-вторых.
Сегодня с утра они были в дороге, и с самого утра Голый невыносимо страдал — Муфлон пел, и прекратить это не было никакой возможности, потому чхо с вечера у Голого хватило ума набраться по самые брови, и водитель из него сегодня был, как из макаронины гвоздь, а заткнуть Муфлона можно было, только отобрав у него руль.
Поэтому Голый молчаливо исходил на дерьмо, полагая, что, если его не убьет жестокая головная боль, то уж песни Муфлона доконают наверняка. Солнце уже поднялось в зенит, и жестяная коробка микроавтобуса раскалилась до состояния хорошо прогретой духовки. В кабине было не меньше тридцати градусов, воняло бензином и грязными носками, и Голого мутило со страшной силой. Когда сочетание жары, духоты, тошноты, головной боли и завываний Муфлона сделалось совершенно непереносимым, Голый поспешно опустил стекло со своей стороны и высунулся в окошко почти по пояс, жадно хватая встречный ветер широко открытым ртом.
Он успел проглотить килограмма полтора пыли, прежде чем до него дошла вся необдуманность этого поступка. Кашляя, хрипя и отплевываясь, он плюхнулся на сиденье и поспешно поднял стекло. Муфлон чихнул, вдохнув ворвавшуюся в кабину пыль, неодобрительно покосился на Голого и возобновил свои сводящие с ума рулады.