Воцарилась странная тишина. Даже козодой, наш зимний гость, готовый завести жалобную песнь в наползающих сумерках, молчал. Я знала по всему опыту жизни с Томасом Макналти и Джоном Коулом, что они мыслящие люди, но их мысли всегда относились к тому, как бы выжить. Еще одно состояло в том, что Джон Коул и Томас жили и думали, как одна душа. Умри один из них, жизнь кончилась бы и для другого. Но, кроме этого, их истинные мысли содержались в том, чему они учили меня как дочь. Они нашли людей, которые меня уважали, а кто не уважал, того они отсекали, как язву. Шериф Флинн был сорокалетним мужчиной в водовороте яростной вражды, бесчисленных истязаний, всей истории войны, и всей истории того, что делает война даже с отдельной душой, и всего, что приходит после войны. От всего этого люди становятся убийцами, и насильниками, и истязателями – но не те, у кого есть сердце, чтобы укрощать злобу, и желание любить. Таков был Томас Макналти, истинная правда, и Джон Коул тоже. А теперь вот грубый, не полностью выбритый шериф говорил и делал новое, странное.
Я подумала, что, будь я чуть посмелей, пристрелила бы его раньше из «спенсера». Положила бы конец делу, и мы никогда не услышали бы таких странных разговоров. Река жизни течет себе, а иногда вдруг дает крутую излучину. Конечно, все излучины, пороги и перекаты в конце концов ведут к морю. Все истории жизни кончаются у одного и того же берега. Я могла бы застрелить шерифа Флинна, и тогда в моей истории случился бы внезапный поворот.
Но, совсем как с рекой, все равно потом все пришло к одному и тому же.
Глава седьмая
Мне было страшно ехать по дороге, но я решила, что обязана законнику Бриско – что у меня перед ним долг, и потому подобает задавить свой страх и поругание, сидящее глубоко внутри. Я впервые прибегла к сильным предосторожностям – надела «лучшие» брюки Томаса Макналти, которые он мне одолжил. Штанины подворачивать не пришлось, ведь Томас был ненамного выше меня. Еще я надела его курточку – что-то вроде мундира из давних времен. Грудь, чтобы стала плоской, я перевязала куском простыни, а моя хорошая хлопковая блузка послужила рубашкой. Мне было совсем не жаль длинных черных волос, хотя я помнила, что лакота стриглись только в знак великой скорби, а разве это не подходило к моему положению? Джон Коул взял мои волосы, завернул в бумагу и положил в ящик комода. Я заткнула дамский пистолетик за пояс сзади, а ножик спрятала в левый сапог. Не одна я в эти смутные времена пыталась избежать мужских взглядов, прикинувшись мальчиком, и притом я уже на опыте познала, как безрассудно этого не делать. Признаюсь, мне почти нечего было прятать в смысле бюста. В отличие, скажем, от Розали – необъятная мягкость была частью ее обаяния. Я знаю про ее необъятность, потому что мы с ней были вынуждены спать в одной кровати, всего четыре фута шириной, и когда великий ночной мороз накрывал Теннесси, как одеялом, мы жались друг к другу. Розали Бугеро мало чем владела, кроме согревающего характера, но это – великое богатство. Сверх этого у нее было два платья. И еще коробка с писчей бумагой производства бумажной фабрики, стоящей на реке Теннесси, – эту коробку Розали получила от Лайджа для составления списков. Розали этим очень гордилась. Хоть ей и некому было писать письма.
И тележки я с собой не взяла, а поехала верхом на нашем самом быстроногом муле. Надо будет, пришпорю его, и он живо унесет меня в безопасное место – так я себе говорила. Но, трясясь в новом облачении меж двумя рядами придорожных деревьев, которые и сами отряхивались от зимы, я чувствовала себя очень одинокой даже с ружьем и ножом. Маленький ветерок, что любит жить в лесах, казался мне шепотом разнообразных убийц.
– Господи помилуй, – воскликнула Лана Джейн Сюгру, – что это ты сделала со своей прекрасной куафюрой?
Она смеялась, глазела и прыгала вокруг меня, желая увидеть со всех сторон.