Жизнь моя изменилась неуловимо, как порой меняет направление своего бега быстрый горный поток. Не дожидаясь того дня, когда я представлю фараону его гороскоп, владыка сделал меня придворным звездочётом, избавив от многих унижений, сопровождавших мою жизнь с того дня, как я появился на свет. Нередко Тутанхамон призывал меня к себе и подолгу беседовал со мною, и даже чати, могущественный чати, теперь имел причины смотреть на меня косо. Жрец Мернепта стал моим другом и охотно, следуя учению великого мудреца Кемет Птахотепа, внимал моим речам и прислушивался к моим советам, хотя — я это видел — нелегко было ему победить брезгливость по отношению к карлику, уродцу, калеке с непомерно большой головой, хотя он и признавал, что, несмотря на уродливость моего Ка, Ба карлика Раннабу таит в себе могучую силу. От него я узнал многие подробности жизни дворца, узнал о том, как решительно и смело повёл себя фараон с теми, кто советовал ему немедленно прогнать от себя всех немху. В те дни ещё одна новость потрясла Мен-Нофер, новость, заставившая некоторых содрогнуться, а других вздохнуть с облегчением: Кийа, та самая Кийа, что принесла так много несчастий царскому дому, была найдена неподалёку от святилища бога Пта с кинжалом в груди. Возможно, что это совершил кто-то из тех, кого она предала, с помощью своих верных друзей или слуг, во всяком случае, все понимали, что удар этот был нанесён рукой мстителя, имевшего право на такую жестокую месть, и всё-таки фараон был огорчён, когда узнал это. Он повелел похоронить Кийю хотя и без роскоши, но с соблюдением всех полагающихся ритуалов на самом дальнем краю Города Мёртвых и несколько дней был погружен в мрачную задумчивость. Единственный, кто искренне оплакивал Кийю, был царевич Джхутимес, лицо которого почернело от горя. Он отдал огромную часть своих богатств на сооружение маленького заупокойного храма и принесение поминальных жертв и вплоть до своего отъезда из Мен-Нофера большую часть времени проводил на западном берегу Хапи, безутешно оплакивая женщину, некогда вершившую судьбы Кемет. Почти в то же время состоялись похороны царственного младенца, чья жизнь окончилась, не успев воплотиться в земном существовании, и событие это было трогательным и печальным, наполнившим самый воздух дворца горечью цветов блаженных полей. Юная царица Анхесенпаамон, одна из всех, часто призывала меня к себе и просила петь, и слушала, закрыв лицо руками, и между её пальцами струились слёзы. Кто мог осушить их, кто мог осушить слёзы девушки, оплакивающей в себе материнство? И ещё одно событие свершилось в то время, событие, явившееся грозным испытанием силы молодого фараона, решимости его и твёрдости в государственных делах, способности противостоять даже таким могущественным людям, как чати... В ту пору, в конце третьего месяца шему, темнело рано, и вечерняя трапеза проходила обычно уже при свете алебастровых светильников, заливавших зал трапез ровным розовато-оранжевым сиянием. Тутанхамон не любил неяркого, рассеянного света, который нагонял на него тоску, но в тот вечер, когда он беседовал с чати в Зале Совета, там горел только один светильник. Случилось так, что я стал невольным свидетелем разговора владыки с верховным сановником государства, ибо именно в одном из дальних углов Зала Совета, теряющихся во мраке, нашёл я в тот вечер прибежище для своих учёных занятий и заснул за своими папирусами, свернувшись на полу, как домашняя кошка. Меня разбудили голоса людей, ведущих негромкую беседу, и я сразу понял, что беседуют Тутанхамон и Эйе. Что побудило меня затаить дыхание и слиться с темнотой — не знаю, но только долго после этого не мог я избавиться от чувства, что боги наслали на меня и этот сон, и эту решимость не выдавать своего присутствия, чтобы душа божественного Небхепрура наконец явилась передо мной до конца, явилась и помогла завершить работу над гороскопом, которой я так боялся и которую так любил. Фараон сидел в своём золотом кресле на небольшом возвышении, Эйе — напротив, в богато изукрашенном кресле из чёрного дерева, и две чёрные тени на стене, так же как они, вели немую таинственную беседу. Лицо Эйе было серьёзно, даже сурово. Скрестив на груди руки, ещё крепкий, могучий, как величественные колонны храма Амона, он говорил спокойным, ровным тоном, в котором звучала непоколебимая уверенность в себе и непоколебимая решимость.