Почувствовала, как в уголках глаз собираются слёзы. Но плакать некогда, даже если этой овечке она когда-то тоже дала имя. Благодаря девочке, с кличками ходила половина кудрявой отары, хотя эти клички постоянно менялись и кочевали от одного животного к другому. Она подозвала к себе Растяпу и, смочив в слюне пальцы, принялась выбирать кровь из его кучерявой шёрстки.
— Сейчас придут и уведут Бабочку. А ты — затеряйся среди братьев и сестёр и не показывайся никому. Даже мне. Начни пахнуть по другому, поменяй повадки, стой теперь мордой не на север, а на запад. Измени цвет шкурки… если можешь, конечно. А завтра, когда выпадет снег, беги в степь и доберись до своих драгоценных гор. А теперь иди и больше ко мне не приближайся!
Убедившись, что он всё понял, девочка отпихнула от себя морду животного. Напоследок почувствовала на лице шершавый язык.
В шатёр Керме нёс за шкирку, как щенка, страх. Дважды у неё заплетались ноги, дважды она теряла нить одной ей ведомых знаков, сворачивала не туда и попадала то в объятия шиповниковых лап, на которых, к тому же, проветривалось чьё-то бельё, а то в собачью стаю. Садилась на землю и грызла от бессилия ногти, пытаясь восстановить в голове цепь стежков на замысловатом узоре жизни аила, которыми она следовала.
В конце концов её заметила какая-то женщина.
— Ты, наверно, заблудилась. Идём. Я видела твою бабушку. Она должна быть уже на празднике.
— Нет, мне в шатёр. Простите, я… я заблудилась.
Керме протянула руку, чтобы поймать чужую ладошку.
— Идём тогда, отведу тебя в шатёр… всемогущие духи, ты знаешь, что у тебя на голове? Там как будто зимородки гнездо свили. Тебе нужно немедленно заняться волосами.
Оказавшись наконец в пустом шатре и дождавшись, пока опустится за женщиной полог, девочка первым делом прислушалась к шуму снаружи. Она различила мерный гул бубна. Всё ещё только начиналось. В остальном аил жил своей обычной жизнью: прошли двое мужчин, о чём-то возбуждённо беседуя; их голоса напоминали собачий лай. Провели в обратную сторону лошадь, вокруг которой увивался жеребёнок.
Немного придавив в себе страх, Керме занялась волосами. На празднике, где открывали глаза идолу, раздавали сладкое просо и молоко, но девушка не собиралась сегодня туда выходить.
Конечно, они ничего не заметят. Шаманьи чёртики, молодые прислужники, в голове у которых только дурманящий дым, а в руках — костяные трубки с тлеющими травами. Вряд ли Шаман описывал им все повадки Растяпы. Как он ставит ноги, каким образом любит рыть землю копытом — вот так или эдак. Если, конечно, цвет не сыграет с ней какую-нибудь очередную шутку, и у Растяпы не окажется вдруг на спине приметного пятна. Метку Бабочке она поставила на том же месте, где следовало.
Увлёкшись заплетанием кос, она не сразу заметила, как всё вокруг вдруг затаило дыхание. Только нечуткая муха продолжила кружиться где-то вверху да она, Керме, продолжила плести свои косы.
Когда звяканье и звон, и тяжёлые медвежьи шаги подкрались к её сознанию и аккуратно, но назойливо постучались, прятаться было уже поздно. Полог качнулся, впуская внутрь толику прохлады и тучное тело. Муха издала последнее, отчаянное «зззз» и вдруг замолкла. Мгновение спустя крошечное тельце скатилось по ладони Керме, задев крылышками пальцы.
Девушка застыла, не смея пошевелиться, а Шаман тяжело взгромоздился на подушки. Словно большой старый тетерев на своё гнездо из высушенных трав. Он подобрал под себя большую часть свободного пространства, раздуваясь всё больше и больше и оттесняя скатанные ковры, кострище, разномастные женские принадлежности и Керме к противоположной стенке.
Сказал печально:
— Там все празднуют. Почему ты не идёшь, слепой тушкан?
— Я… — Керме сглотнула. Она нащупала в рукаве своё истрёпанное перо и провела пальцами по краям, пытаясь выпросить таким образом хоть капельку успокоения. Но безрезультатно. — Я хотела сначала заплести себе косы.
— Да, я вижу. А потом бы пришла? У Усула большое сердце. Огромное. Он заготовил столько молока и сладостей, что у детей должны склеиться зубы.
— Нет, я… я уже не ребёнок. И мне не хочется сладостей. Баба задала мне работу. Много работы, на весь день.
Она никогда раньше не врала. Лукавила — может быть, но вкус вранья, горький, вяжущий язык, расчувствовала только теперь. Хотя то, что она сделала накануне, наверное, куда гроше слов. Просто оно такое большое и такое, что язык не способен донести всей мерзости.
Шаман задумчиво постучал пальцами по бубну. Тот отозвался басовитым мурлыканьем.
— Конечно. Ты не хотела бы слышать, как большое сердце Усула лопнет от гнева Тенгри. Бам! И всё. Ты не хотела бы услышать, как идол душит своими соломенными руками жён и детей Усула.
— Почему… — Керме задохнулась. — Почему?
— Потому что Великий Бог не получит той пищи, которую он захотел. Потому что ему предложат не того, на кого дёрнулась моя — его слуги — рука. Что, ты думаешь, он может сделать?
Наступило долгое молчание. Барабаны невдалеке сбились с ритма и растерянно затихли, только где-то неожиданно громко чему-то радовались дети.