Водянистый не слышал, как переговариваются библиотекарши, стараясь отгадать, что с ним случилось, потому что не узнавали прежнего Фому. Глаза его горели неземным огнем. И если бы кто-нибудь коснулся его лба — получил бы ожог. Солнце за окном достигло зенита и начало падать. А когда стрелка электрических часов прыгнула к девяти, когда библиотекарши, посоветовавшись, предложили ему бутерброд, Водянистый, что-то вспомнив, разогнулся, деликатно поблагодарил и полетел домой, где в тихой гавани его ждало счастье.
Он хотел вприпрыжку проскочить галерею, но в темноте за сохнущим бельем его уже ждала Роза Семеновна.
— Где мой парик? — Багряная точка папироски нацелилась ему в переносицу. И Водянистый обострившимся взглядом увидел, что вовсе не парик ей нужен, а его темный страх, который она пила с неслыханным наслаждением. Фома оглянулся и поманил ее пальцем. Любопытствующая Роза Семеновна игриво подставила ушко:
— О, тет-а-тет?
И тогда Фома ухватил толстыми пальцами это лохматое ухо и ткнул под ее нос здоровенный красный кулак.
— Между нами, девочками. Еще раз пискнешь — повешу вон на той веревке вверх ногами.
И Роза Семеновна, не пискнув, растворилась во тьме.
А весьма довольный собой Фома, кинув Незнакомке с порога «привет», небрежно швырнул портфель на диван и пошел мыть руки. За столом он, захлебываясь, рассказывал, как спустил Розу Семеновну с лестницы, заедая рассказ борщом. Потом пил крепкий черный чай перед телевизором, пересказывая Незнакомке все свои новости и тревоги, говорил, что работу он, конечно, напишет, но ни одна машинистка не управится с такой кипой за месяц. Незнакомка вязала спицами новый свитер и ласково кивала в знак согласия и сочувствия. Но из ее сочувствия, право, кожух не сошьешь. И Водянистый говорил резко, надрывно, жалея себя до слез, чувствуя весь трагикомизм ситуации, в которую он попал. Открытие было в голове, но ведь голову к бумаге не подошьешь. Об этом он и говорил, желая, чтобы она уяснила себе, как тяжко иногда приходится настоящим творцам.
Путь его пролегал по полю, устланному зубастыми боронами. После программы «Время», насилу раздирая набухшие свинцовые веки, Фома заправил в «Ундервуд» первый лист и указательным пальцем начал щелкать вступление. И тогда Незнакомка несмело предложила ему свою помощь. Водянистый недоверчиво хмыкнул.
И тут на его глазах свершилось чудо. Она села за машинку и начала печатать в том же темпе, в каком он говорил. А если он какую-то минуту мялся, подыскивая нужное слово, она нетерпеливо посматривала в его сторону. Фома заподозрил, что она выбивает только неосмысленную музыку его речи. Но, заглянув в готовый лист, увидел, что там не было ни одной ошибки. Она на ходу успевала править стилистические несуразности Фомы, из громоздких научных конструкций составляла легкие крепкие мостки. К двенадцати часам они завершили полтора десятка страниц, хотя осмотрительный в прогнозах Фома мог надеяться на это разве что в счастливом сне.
Вот так и пошла дальше их жизнь, превратившись в один долгий-долгий день, жизнь каторжную, от которой звенело в голове, хотелось упасть на землю, зарыться в снежное одеяло, заснуть, но приходилось ползти, пробиваться на ту сторону земного шара. Пройти сквозь глину, базальт, магму, пекло, чтобы выползти на свет настоящим человеком, которого сделал труд. И тут в его работу будто впряглась тройка, подаренная сказочными старушками: доброта, смелость, самоотверженность.
Фома ласково, но беспощадно эксплуатировал и себя и Незнакомку. Она до полуночи стучала на машинке, под которую пришлось подложить вчетверо сложенное одеяло, чтобы не мешать соседям, а он лунатиком бродил между стульями с чашкой черного кофе, тер виски, пил раунатин в лошадиных дозах и диктовал, диктовал.
А утром, когда он еще спал, по-детски чмокая губами, она потихоньку возилась на кухне, готовя ему омлеты, сдобренные зеленым укропом, который посеяла в цветочном горшке. Фома во сне вздрагивал, морщил лоб, потому что и ночью работал. «Вставай, мой милый, — звала она. — Тебе пора». И Фома вставал, завтракал, механически чмокал ее в щеку и летел в библиотеку. А она оставалась на хозяйстве, как и надлежит жене творца.
Ее близорукая память, как свет ближних фар, и до сих пор выхватывала самые непосредственные предметы и связи: плиту и кастрюли, Фомины неглаженые брюки и его грязную сорочку, «нашу» работу, которую им непременно нужно завершить к концу месяца, — все, что вращалось вокруг самого близкого, самого дорогого человека. Этот свет под маленьким абажуром в долгие зимние ночи держал ее в своем кругу, как каждую занятую семьей женщину, которой некогда и голову поднять. Свет этих фар мягко терялся в густом тумане, не пытаясь выхватить в предутренней мгле то, что будет впереди, за ближайшим поворотом, а назад, в тот страшный, ледяной день, откуда она убежала босая, Незнакомка никогда не оглядывалась.