Как былинка среди травы, камышинка в плавнях, дерево в лесу, птица в стае, камень среди камней, она не выделяла себя среди других, будучи комочком огромного мира, который составляют горы и воды, люди и звери, живое и неживое.
Она переливалась из одной формы существования в другую так же свободно, как вода из горного ручья в бочонок, как дождь из корня в рубиновую виноградную лозу и пьянящее вино. Она садилась за машинку и делалась Фомой, печатными его мыслями. Смотрела в окно и делалась дворником, который весело сбрасывал ненавистный ей снег. Но когда смотрела в зеркало, видела озеро, изменчивое и непостоянное свое изображение в воде и удивленно шептала: «Кто это?.. Где мои зеленые косы?»
Фома приходил домой пьяный от усталости, с красными глазами, бурчал под нос, что он больше так не может, но за ужином постепенно отходил, глядя на светлое чистое личико, которое так хотелось погладить… Но расслабляться было нельзя, и вместо этого он спрашивал: «Ну как, вычитала вчерашнее?»
В их квартирке постепенно развелись целые джунгли кактусов; цветочные семена он каждый вечер приносил с базара, но почему все это так цвело, буйствовало, лезло на стены, как из живой воды, — объяснить не мог. Коты блуждали в этих джунглях, как комнатные тигры. Незнакомка вела долгие разговоры с вислоухой опунцией, уговаривая ее поскорее расцвести, и вообще со всеми растениями говорила как с живыми, как с подругами.
Несколько раз Фома пробовал вывести Незнакомку на улицу, уговаривал быть умницей, она словно бы и соглашалась, но перед прямоугольником двери застывала, безумела, будто ее собирались вести в смертельно белую операционную, откуда она когда-то убежала, промерзнув до самого сердца.
…И все же Роза Семеновна нашептала их хозяйке, что Фома привел в дом какую-то ненормальную, которая боится людей, ни с кем не здоровается, и неизвестно, чем они там занимаются, ибо крика не слышно. А это опасно. Хозяйка прибыла с инспекцией и, к удивлению Фомы, нашла общий язык с Незнакомкой. Они детально обговорили здоровье каждого котика, их меню и любовные дела. Старуха ревниво наблюдала, как черный сытый шалунишка льнет к молодой хозяйке, но в конце концов ей и это понравилось. Фома был послан за свежим песком для ящика, а потом они мирно пили чай с кренделями, наблюдая, как в противоположном окне из-за занавески красным кукишем торчит нос Розы Семеновны. Потерпев в своих кознях фиаско, она вылетала во двор с мусорным ведром только по ночам.
В библиотеке Фома, обращаясь с девушками, перестал жевать жвачку и говорил ясно, уверенно, зная, что ему не откажут, — и дерзкие библиотекарши начали стыдливо опускать перед ним глаза, бормотать милые несуразицы, краснеть, как десятиклассницы. Даже тень у Фомы стала выше, плечистее. А однажды Фома совершенно случайно услышал их перешептывание:
— Что с ним?.. В нем проснулся мужчина…
— Я его боюсь…
— Я тоже. Он такой мужественный…
— Да-да, не то что наши, городские, замороженные… Это стихия, сила… натуральный мэн…
Эти слова чрезвычайно польстили самолюбию Фомы. Он окончательно выпрямил спину, здоровался в коридорах холодным энергичным кивком человека, который делает важное дело. И неизвестно почему все на кафедре стали замечать его издали, придерживали за локоток, говорили разные хорошие вещи о том, что он по сравнению с другими великий труженик, самородок и не нужно отчаиваться, плевать ему надо на разные выкрутасы завистников. Что настоящий талант себе дорогу пробьет. Что они верят в него.
В одной из старых книг Водянистый вычитал, что наши далекие пращуры человеческую душу представляли в виде крохотного человечка, который живет где-то под сердцем. И если тот дергал своими крохотными ручками и ножками, потирал ладошки и боялся, тер глаза и держался за живот, то, покорный его действиям, большой человек бежал и лез на дерево, охотился, делил добычу и молился, рыдал навзрыд и хохотал. И эта душа, считали пращуры, весила у кого семь, а у кого десять граммов, а у вождей и пятнадцать. В те загруженные, нервные дни у Фомы тяжелела и росла с каждым восходом солнца новая большая душа, наливаясь любовью и тревогой, болями и заботами всего нашего мира, и вместе с нею становился выше, не помещаясь уже в костюме-тройке, и сам обновленный Фома.
Листки на календаре неумолимо желтели и опадали. За машинкой засиживались теперь далеко за полночь. Водянистый, говоря, засыпал, и слова, будто сонные солдаты, разбредались по полю. Тогда она клала его тяжелую руку себе на плечо и отводила в постель.