Катя про все это Антошкино невезенье, конечно же, не забывала, ведь как про такое забудешь? Бывало, даже всплакнет тайком — в подушку или отвернувшись к окну, — солнце, оно ведь так слепит, что слез не удержать, а вы что подумали? Только чаще всего гнала от себя эти мысли, может, и сама того не сознавая. Он ведь совсем маленький еще, все впереди, вся жизнь, кто знает, как повернется, зачем же раньше времени… Да и какая разница, ее ведь он, ее кровинушка, другого-то все равно нет, да и не надо его, другого, не надо, и все. Ну и сама она тоже совсем еще молодая — тридцати нет, ведь и для себя чего-то хочется и верится пока еще в лучшее — человек, он для счастья рождается, иначе и быть не может, ну что тут непонятного? А иначе откуда бы он появился, скажите на милость, этот ее любимый? Правда, совместное будущее они между собой не обсуждали, но ведь и так понятно, что человек настроен серьезно — по всему видно. Вот и канарейка тому прямое подтверждение. Ну кто, по-вашему, канарейку дарит просто так — от щедрости душевной, из любви к животным или еще почему? Да никто — умысел тут, и все. Явный умысел.
На самом-то деле это вовсе не канарейка была, а кенар, то есть мальчик. А они, как известно, поют, и поют так, что заслушаешься. Вот и наш тоже пел, и не просто пел, а лучше многих других, можно сказать — талант. Только пения его никто никогда не слышал, разве что случайно, потому что пел он почти всегда про себя — с самого своего детства. Кто знает, почему? Может, потому, что ни матери своей не помнил, ни братьев и сестер, а оказался почему-то почти сразу в зоомагазине, среди щеглов и волнистых попугаев в соседних клетках. Они, может, и ничего были ребята, только ужасно глупы и разговорчивы. А что может быть невыносимее для такой чувствительной птицы, каким был наш мальчик? Ему даже петь было неловко рядом с их пустыми, крикливыми разговорами ни о чем — чтобы не подумали чего, не начали коситься, — какие ни есть, а, как ни крути, соседи. Все же лучше, чем этот огромный желтый удав в вольере напротив. Вроде и не шевелится, лежит себе кольцами. А только однажды поймал малыш на себе его тяжелый взгляд и… Разве захочется после такого петь, да и до пения ли тут вообще? Хорошо хоть, вольер из крепкого толстого стекла, а все равно лучше не видеть…
Больше всего любил он ночь, когда наступала наконец тишина и можно было просто сидеть на жердочке и смотреть на небо — хоть и виден был лишь небольшой треугольник его между оконным переплетом и соседними крышами. Зато, когда ночь выпадала ясная и безоблачная, именно в этом месте появлялась маленькая мерцающая звездочка. В такие минуты как раз и хотелось петь, так хотелось, что невозможно было терпеть. Тогда-то он и придумал вот это самое — петь про себя. Ах, если б кто-нибудь мог услышать эти его трели, если б мог…
Может, и трудно во все это поверить, а может, и не надо вовсе. Главное, что сейчас его клетка стоит на широком белом подоконнике, и шторы никогда не задергиваются, можно видеть разноцветные деревья, и облака, и автобусы, и сколько угодно неба. И хоть за окном шумно, а как будто тихо-тихо. И петь хочется по-настоящему, в голос.
Антошка просовывает сквозь прутья клетки крохотный кусочек халвы и улыбается — молча.
— Антоша, скажи птичке: Кеша. Ну скажи: Ке-е-е-ша-а… Птичке ведь надо знать, как ее зовут, правда? — Катя подходит сзади, опускается на корточки, обнимает сына, прижимает к себе.
У халвы незнакомый запах и вкус незнакомый, странный, влекущий, хочется клевать и клевать без конца. А мальчик-то вроде ничего, надо бы к нему получше приглядеться. Халвы вот принес…
Антошка по-прежнему улыбается и по-прежнему молчит. Ему привычно хорошо и уютно — вот на подоконнике клетка с птичкой, за ней окно, за окном старый тополь. С ним, кстати, еще предстоит разобраться, вчера вечером на узловатой, самой ближней к окну ветке появился совершенно незнакомый белый кот и так нахально разлегся, словно весь этот тополь его и больше ничей, хотя на самом деле он давно уже Антошкин. Да, видно, придется разбираться и с котом, и с тополем вместе. Он чувствует сзади привычное Катино тепло, ее руки, и пахнет от нее вкусно: утром, сном и гренками. Еще от нее тишина, сквозь которую слышны даже канареечные мысли, такие же легкие, порхающие, заливистые, как сама птица. Вот они перелетают с подоконника на диван, оттуда на полку с книгами и дальше, дальше — на самого Антошку, на маму — изучают и даже вроде бы радуются.
— Давай-ка, Антошенька, прибирай потихоньку свои игрушки, а я пойду на стол накрывать, ладно? И пальчик в клетку не надо совать, а то птичка испугаться может и клюнуть. Больно будет. Понял?