Он уже давно перестал удивляться происходящему, и с годами у него появилось очень неплохое чутье. Он знал, что занимает свое место по праву, — он и в самом деле неплохой комиссар, даже очень неплохой. Настолько, что, хотя никогда бы не признался в этом вслух, верил, что дороже всего на свете — истина. До такой степени, что иной раз легче умереть, чем сказать ей нет.
И никакой Страшный суд не в силах помешать.
Ни его начальство, ни его подчиненные об этом не догадывались, как и том, что он уже давно никого не осуждал, зато очень часто жалел. Не потому что был сентиментален, просто это здорово помогало в работе. Человек таков, каков он есть, и что тут поделаешь?
Это дело было не сложнее и не проще, чем многие другие. Яд мог оказаться среди таблеток за пару недель или пару минут до смерти, кто знает? Это могло быть сделано где угодно — здесь или в любом другом месте, близким другом или оскорбленной женщиной. Может быть, просто случайное совпадение места и времени — не важно.
Комиссар знал, кто НЕ убивал, остальное его не волновало.
Потому что есть нечто сильнее смерти, сильнее всего на свете. То, что не в силах разрушить даже время. Об этом шумит море и поют птицы, но нет таких слов — ни в одном из человеческих языков.
Ни логики, ни здравого смысла, ни улик — ничего.
А просто: Рим, лето, платаны…
Вдруг понять, где твой дом, и обратный билет не понадобится.
Он и не понадобился.
Комиссар тяжело вздыхает, отодвигает чашку с недопитым кофе, неуклюже поднимается из-за стола.
— Все-таки надо бы успеть к ужину, — бормочет он сам себе. — София, наверное, уже заждалась…
БАЛКОН
Если пойти от площади святого Петра вниз, на юг, спуститься в подземный переход рядом с туннелем, бросить мелкую монету сидящему на асфальте нищему, выйти на залитую солнцем булыжную мостовую, то сразу за небольшим безымянным перекрестком попадешь на улицу Форначчи. Она узкая и кривая, будто неправильно пришитый рукав, одна сторона ее всегда в тени. Именно здесь, напротив обычного уличного кафе, в доме под номером семьдесят восемь, в квартире на пятом этаже мы с Марией встречаем наши закаты.
У нас есть балкон, совсем крохотный, на каменных перилах герань. Купол собора накалился и сияет, как медный шар. Нас двое за круглым столом, и хочется плакать от счастья.
— В такие минуты начинаешь верить в вечную жизнь.
— Или в вечное сейчас.
— Что это значит?
— Лучше, чем сейчас, уже не будет. Никогда. По-другому — да, но не лучше. И в этой неповторимости — вечность.
— Твое сейчас проходит так быстро — быстрее, чем вздох.
— Пусть — даже если я завтра умру. Даже если после — ничего. У меня есть право на два вздоха после смерти. Ты обещала.
— Не шути так, Сережа, не надо. Мне страшно.
— Не бойся. Я не умру. Я не умру, пока ты любишь меня, а значит, я не умру никогда.
Слова кончаются.
Прикосновения взлетают и становятся музыкой. Ночь опускается на город, и тяжесть ее прекрасна…
— Смерть подождет, — шепчет она. — Ведь есть еще два вздоха, целых два вздоха — после.
— Аве Мария…
Соло для канарейки
И тогда он подарил ей канарейку.
Он был крайне аккуратен и обязателен, а потому к каждому своему приобретению относился вдумчиво и старательно. В особых случаях даже с некоторым размахом — вот как сейчас. Размах, правда, был небольшой, зато от души, именно поэтому Катя получила не только клетку и к ней мисочку-поильник, но и цветастый, кажется плюшевый, платок, чтобы эту самую канарейку накрывать. На ночь.
Катя была рада. Не платку и не канарейке, а тому, что они ясно намекали на серьезность его намерений. То есть выказывали некую определенность, которой Катя хотела и которой ждала уже почти полтора года. Ровно столько, сколько любила. Не той любовью, от которой кровь закипает, а той, от которой в груди словно ниточка обрывается, и что-то тяжеленное вдруг ухает разом до самых печенок, и снова взлетает так, что дышать нечем.
Обычной, как все, вернее — почти все.
А вот кто был рад в самом деле, по-настоящему, так это Антошка. Потому что уже почти целых пять лет, то есть с самого рождения, ему жутко не везло. Ведь и невезучие дети рождаются тоже, что тут поделаешь?
Во-первых, он родился без отца. Вернее, отец-то у него, конечно, был — они есть всегда, но у всех по-разному: у кого-то просто есть, а у кого-то, вот как у Антошки, — вроде бы да, а на самом-то деле… Пока он, конечно, об этом не задумывался по-настоящему, да и вообще никак не задумывался, потому что маленький — и по возрасту, и просто, сам по себе. Ну да ничего, скоро ему, как водится, объяснят, расскажут — мальчишки во дворе, бабушки на лавочке у подъезда — кто же, если не они? Во-вторых, он, Антошка, часто болеет, из ангин почти не вылезает. Врачи говорят — миндалины. Только для операции пока рановато, пусть подрастет немного, вот тогда. Лет ему, как уже было сказано, и в самом деле немного, еще и пяти нет. Хотя и на это как посмотреть — ведь не говорит до сих пор, а пора бы уже, давно пора, другие вон в его-то возрасте — ого-го как…