Потом и это проходит. На рассвете небо за решетками светлеет, люди тянутся к окнам: восходит! Откуда-то из-за Журавлевки, из-за мокрых крыш города живое наше солнце встает! То, которое божеством было для человека далеких эпох, Даждь-богом, Ярилом, то ясное, лучезарное, с которым и сегодня сравнивает юноша свою любимую девушку, с солнцем мы сравниваем все прекрасное в жизни... Можем безнаказанно смотреть, как разливается над громадой города светлеющее море небес, музыка красок: оранжевое, пылающее, синее!. Протискиваемся к решеткам, чтобы заглянуть туда, в потустороннее бытие, где крыши еще сверкают после ночного дождя и капелька, как ягода, дрожит на ржавой водосточной трубе, и все видимое несет на себе прелесть жизни, отпечаток вечности. С востока над городом вырастают крылья света, небо, как лепесток, свежо розовеет, отшумевшим дождем сверкают зеленые кроны деревьев, играют стеклом в отдалении стройные корпуса Госпрома... А душа еще больше обливается кровью, жгучей болью болит. Нет для тебя радости даже в этой красоте, утренней, послегрозовой. Это, видимо, и есть непременный признак неволи: даже восход солнца над родным городом не радует, мир даже своей красотой ранит тебя!
Город студенческой юности твоей... Думал ли ты, что будешь смотреть на него отсюда, из-за решеток холодногорской тюрьмы? Узнаешь реки улиц, очертания кварталов, отдаленную зелень парков возле Сумской, где бронзовый Тарас, если не сбили его, возвышается на пьедестале с крутым своим челом. «Любiть и... Во врем’я люте...» Вслушиваясь, слышишь и отсюда голос его.
Видел его в последний раз, когда прошлой осенью наш санитарный эшелон на вокзале стоял. Оттуда было так близко до улицы Вольной Академии с ее классической колоннадой. Выбравшись на костылях из вагона, еще в каске, в которой тебя подобрали (пилотка где-то потерялась), в жестких, заскорузлых от крови штанах запрыгал к остановке, с трудом взобрался на подножку трамвая, втиснулся в вагон. Город уже готовился к эвакуации, всюду царила тревога, суматоха отступления, но ты был почему-то уверен, что в университете еще застанешь своих, встретишь... ее. Вместо нее Штепу встретил. В главном корпусе стоял в очереди к окошку за стипендией, он словно бы и не удивился ни твоему появлению, ни твоим костылям, ни заскорузлым штанам в засохшей крови... «Сами напросились в военкомат, герои... Видать, жалеешь теперь, товарищ доброволец?» Нет,не жалею даже теперь, когда суждено вместе с народом своим горе его делить. Видел его в радостях, теперь погляди и в горе...
И снова день, как и все предыдущие. С палками, зноем, чьей-то агонией. С разопревшими юберменшами на вышках, с несчастным базаром, с вечными женщинами у ворот. Смердящее тюремное солнце печет. Дремлем под ливнем лучей. А Решетняк между тем где-то ходит, высматривает, разведывает, прислушивается. Среди нас он оказался самым деятельным. Иногда возвращается от ворот с какой-нибудь поживой, брошенной женщинами через головы стражи, а еще чаще приходит без всякой добычи, разве лишь с полосой на спине от палки надзирателя.
Решетняк не теряет надежды установить связи с внешним миром. Где-то раздобытым огрызком карандаша упорно царапает записочки и, улучив момент, ежедневно бросает их за ворота в толпы женщин. Множество таких записочек перелетает там сюда и туда, и Решетняк уверен, что хоть какое-нибудь из посланий все-таки не пропадет, не затеряется. О, эта горемычная почта человеческой надежды! Был бы поэтом — высочайшими словами воспел бы ее, эту нештемпелеванную почту народную, которая потертыми, пропотевшими цидулками перелетает сквозь все ограды, падает в пыль, из пыли поднимается, путешествует из рук в руки, направляясь в отдаленнейшие уголки, кого-то разыскивая, кого-то оповещая, и нигде не теряется, не пропадает!
Что бы там ни было, а Катря, если только она есть на свете, рано или поздно получит от него весточку и придет, и выкупит, как-нибудь выручит его, а он уж и нас — этим сейчас живет Решетняк. Накануне опять где-то подобрал раздавленную консервную жестянку, обдумывает, как сделать из нее посудину, а взгляд его то и дело — за ворота, где все-таки должна же появиться издалека, как из золотых снов, запыленная, спасительная мечта его с ребенком на руках...
Жадно прислушиваемся к лагерным новостям. Снова ходят вербуют в свои шинели — это не для нас. А еще вроде бы будут набирать на шахты — мы и на шахты не хотим. Завтра будут отправлять в Германию, но туда мы не хотим тем более... Правда, все это лишь слухи, догадки, о таких вещах тут не узнать наверняка. Приходится полагаться скорее на интуицию да на жребий, который тебе выпадет от судьбы. Человек здесь словно пловец средь разгулявшейся стихии, совершенно к тебе равнодушной, тебе в своих размерах неизвестной; жизнь твоя — сплошная борьба с нею, тяжелая, почти фатальная.
С каждым новым днем новые слухи шелестят по лагерным джунглям. Однажды Решетняк возвратился из своих странствий быстрее, чем обычно, голос срывается волнением: