— Сейчас должны набирать. Вроде бы на жатву!.. Представляете: на жатву! Рискнем?
Снопы и хлеб. А может?.. Тут нет времени для размышлений. Шамиль вынул черную свою пустую трубку из зубов:
— Двум смертям не бывать!
Когда мы уже в колонне серой выходили сквозь раскрытые ворота тюремного двора, Решетняк, улучив момент, бросил в толпу еще одну цидулку, уже, видно, последнюю. Должен же был известить Катрю, что его тут больше нет, что он еще и сам не знает, где она должна будет отныне его искать.
Идет куда-то Катря. В толпе женщин, с котомкой через плечо, все дальше от дома. Село их, Хмариное, небольшое, притаилось в ложбине между балками, не очень его со стороны и заметишь. Только дороги смело устремляются во все стороны от села — во все концы Украины легли дороги от Катриной хаты. И по какой ни пойдешь, приведет тебя к тюремным воротам, к лагерной проволоке, за которыми будут, словно распятые, фигуры высохшие, костлявые. Сколько тех дорог прошла, сколько заграждений обходила с тех пор, как совершенно незнакомая женщина из Солониц принесла слух о каком-то хмаринском Иване. Будто успел крикнуть из колонны, назвал себя, когда их перегоняли из одного лагеря в другой...
Было это прошлой осенью, в дожди такие, что ноги из грязи не вытащишь, а Катря в ту же ночь собралась и к утру уже была в дороге. Откуда могла она знать, что Иван ее в это время лежит в сибирском госпитале и сестры ухаживают за ним, сестры, и матери, может, тех, которых сейчас истязали по лагерям и глинищам Украины под небом гнилым, набрякшим дождями.
Дорога свела Катрю с многими женщинами, которые тоже шли в надежде разыскать кого-то из своих, а среди них шла одна, марьяновская, молчальница суровая, о ней тихонько говорили, что сын ее возле Днепра убит, односельчане видели, а она, даже очевидцам не веря, все-таки шла и всю дорогу была как немая, с мрачным молчанием несла в узлах через плечо свой горемычный выкуп за сына. Высокую, степенную, ее не донимали расспросами, женщины-попутчицы даже имени ее не знали, просто говорили: «Чья-то Мать». Возле Хорольской ямы один из часовых, без церемоний приняв взятку, крикнул в размокшую яму, наполненную людьми:
— Василенко!
И их встало десятка полтора. В лохмотьях, в грязи. Стоят ждут, светят мученическими глазами в сторону Матери. Только ж сына ее меж ними нет! Долго смотрела на них, всматривалась, все словно бы узнавала, а когда взяточник-часовой крикнул: «Скорее выбирай!» — она выбрала самого изможденного, больного узбека, который еле на ногах держался:
— Вот мой сын.
Забрала и увела.
Но всех не выведешь. Живой могилой для тысяч несчастных стала эта грязная, вонючая яма, в которой пленные целую осень валялись под холодными батогами дождей. Много и хмаринских было в той яме, куда они попали, не успев даже и винтовок получить. Однажды благодаря чьей-то заботе пленным в яму дохлого коня бросили... Хмаринские женщины всякими правдами и неправдами высвобождали своих, однако спасенные, в том числе и отец Катри, возвратились домой с подорванным здоровьем. Дядьки, которые вдруг стали дедами, надсадно кашляли на все село, кровью отхаркивая тот Хорол, ту гнилую бесправную осень. Разрывая грудь, кашлем будили село, а когда кашель в каком-нибудь дворе умолкал, так и знали: еще одной вдовой больше стало в селе. В тихой тоске гасли глаза их. Один за другим почти все перемерли за зиму от полученных болезней, от простуд и побоев, а то и просто гибли словно бы беспричинно, может, отравленные самим ядом неволи, самим воздухом бесправия и надругательства.
— Гонят! Гонят!
Женщины на гумне разом бросили работу. Бригадир Вихола вынужден был остановить молотилку. Все взгляды — на дорогу.
Из-за бугра в ореоле пыли появились люди. Те, от которых еще недавно содрогалось все небо на востоке. Те, от которых откуда-то из-за Харькова бежали сюда перепуганные немецкие коменданты со своими любовницами.
Запыленные тени людей, оборванных, изнуренных, в сопровождении конвоя ступили на гумно. Увидев кадку с водой, пленные толпой бросились к ней. Местные люди этой воды и не пили, она была приготовлена на случай пожара и уже несколько дней стояла так, нагретая солнцем, несвежая, в масляных пятнах — куда же такую пить? А эти накинулись гурьбой, ошалевшие, давятся над кадкой, пьют не напьются, будто век их мучила жажда, будто целое лето росинки не было на губах.
— И впрямь нет напитка лучше воды...
Глядя на эту несчастную толпу, мучимую жаждой, женщины плакали. Тоска по мужу, по отцу, по брату была в их слезах. Колосовского ранила эта их жалость и сочувствие; казалось Богдану, что какая-нибудь из них вот-вот вскрикнет в отчаянье: «Наши! Это же вы гремели небом! Разве же мы такими вас ждали?»