Двадцать семь часов подряд. Смены нет — и не будет. Он не помнит, когда в последний раз ел и спал. В ушах ревёт труба. И, параллельно, — гремит барабан. Неприятное сочетание. Под барабан маршируют солдаты. Под барабан казнят изменников. Он не хочет слушать и слышать этот неумолчный стук — но барабан гремит.
Всё громче и громче.
Амбразура жжёт лицо. Глаза слепит, глаза хотят лопнуть. — и хоть так отдохнуть. Патронов очень мало, надо экономить каждый. Указательный палец уже не слушается, нагло двинул в самоход — он пускает в ход средний. Надо жать на спуск. Надо драться. Потому что труба зовёт.
Но! — страшное сомнение. Его ли это Битва? Может ли он сделать хоть что-то — здесь?
Барабан гремит…
Три года назад он услышал самое страшное: что он дезертир. Что он не взял автомат и не пошёл победить или пасть. Ничего страшнее мужчина не может услышать от женщины. От любящей и любимой женщины.
Барабан гремит… И почти заглушает трубу — но труба всё равно слышнее.
Это была чужая война. Чужие самолёты рвали чужое небо — и от чужих бомб рушились чужие дома. Но там гибли дети.
Он не пошёл.
И услышал — что он дезертир.
Если он ошибся. Если он вдруг ошибся…
Амбразура компьютера жжёт лицо. Глаза слепит, глаза хотят лопнуть — и хоть так отдохнуть. Патронов очень мало, около сорока, если считать знаки препинания, — и надо экономить каждый.
И он понимает, что если немедленно не заснёт хоть на пару часов — умрёт. Прямо здесь и сейчас.
Умирать не хочется. Хочется уснуть. И он ложится. Но — в ушах гремит барабан. Барабан рвёт перепонки. И он понимает — бунт в тылу. Банальный бунт организма. Организм нагло требует привычную дозу — и не желает выполнять команду «отбой». Чуть больше суток назад он решил, что не хочет выкуривать две с лишним пачки в день, — и перестал. У организма — другое мнение, он требует дозу…
А барабан в ушах — просто-напросто повышенное давление. Всё элементарно. Сосуды тоже требуют дозу. Тук-тук-тук сердца напоминает о скорострельном оружии. У сердца свои претензии к работодателю. Всё просто. Но под барабан никак не уснуть — и он начинает банально умирать. Прямо здесь и сейчас.
В квартире — он один. В аптечке — банальный набор: от головы, от живота, от гриппа. Хорошо быть здоровым человеком. Но иногда опасно. Телефон? «Скорая»? Телефон давно отключён, приходили какие-то бумажки, звучали какие-то звонки с предупреждающим о чём-то механическим голосом — но было не до них…
Жри! подавись! получи свой никотин и дай уснуть!
Лайтовская сигарета лишь подкашивает ноги. У второй он отрывает фильтр, прикуривает от первой…
Поздно! — злорадно отвечает организм. Раньше надо было думать!! Сейчас возьму и сдохну!!!
Он рычит.
И гасит сигарету о ладонь. Медленно. Больно. Злости и боли хватает, чтобы выползти из дому и поплестись к аптеке…
До аптеки сто шагов. Шаг, второй, третий… Вокруг весна. Четвёртый, пятый… Дойду, думает он, не сдохну… Шестой, седьмой…
Другая Битва. Другой Воин.
Незачем всем менять штык на перо, а автомат на клавиатуру…
Вывод из этой истории гораздо проще. В бою может случиться всякое. Такое — тоже. Индивидуальную аптечку — держать под рукой! И — уметь пользоваться!
Парма.
Хибара неподалёку от берега. Неказистая, но крепкая. Из лиственничных брёвен — а они здесь редкость. Гаврилыч привёз их издалека, из низовьев, по Печоре и Кулому…
Рука чертит воздух в приветствии. Адель наклоняет голову.
— Здесь жил великий из сильных… Хайле, Гавриил!
Кажется — издалека, из непредставимой Бездны, — эхо ответа.
Иван вспоминает Гаврилыча. Неисповедимы пути… Этот постоянно пьяный старик…
Стоп! Пьяный? Иван, часто бывавший у родни в Парме, не раз видел Гаврилыча выпивающим. Да и многие видели. Любил пить на виду, в компании. В любой компании. Но пьяным… Нет, пожалуй, никто и никогда не видел старого браконьера валяющимся в алкогольном сне — а подобное зрелище и для Пармы, и для Усть-Кулома более чем обыденное, пили здесь всегда крепко, блаженно дрыхнущим на земле алкашом не удивишь никого. Но Гаврилыч… Даже шатающимся после выпитого старика не видели.
Стоп! Снова стоп!! Старик?! Седая щетина, морщины на загорелом лице — пацану Ване казался стариком, понятно, но дело не в этом… Иван увидел Гаврилыча в первый раз больше двадцати лет назад, приехав мальчишкой в Парму, в гости к тётке. Выглядел тот лет на пятьдесят с лишним — тогда. Значит… Значит, при их последней встрече, два года назад, в Усть-Куломе, на похоронах матери Ивана, — должно было Гаврилычу по меньшей мере перевалить за семьдесят. Должно было… Только…
Только выглядел он на те же пятьдесят с чем-то лет — крепкий мужик, не поддающийся старости. Вот так… Можно, конечно, предположить, что много лет назад, когда ничего о себе, кроме имени, не помнящий Гаврилыч вышел из лесотундры, лицо его небывало, лет на тридцать — сорок, старили следы свежих страшных ожогов и ещё более свежего и страшного обморожения. Можно. Заодно можно придумать, почему следы эти постепенно и без следа рассосались….