– А далеко найден и как?
– Верст за сто, а то и боле будет… Сказывал бекетным, что заблудился якобы у Запорожья и ищет свое войско…
Палий грустно покачал головой. А Самойлович, задумчиво вертя в руках чекмарь – воображаемую гетманскую булаву, бормотал про себя:
– Одна надия у меня на писаря, на Мазепу… розумна и правдива голова… Мы с ним у шоры уберем прокляту Москву…
– А пока до указу, боярин, отдай его мне на поруки, – по-прежнему тихо сказал Палий.
– Вин, небога, може, давно голодный, – пояснила Палииха.
– Так, так, – соглашался боярин, – по человечеству жаль его.
– Коли не жаль! Подивиться на его…
А несчастный продолжал бормотать, витая своим безумием в прошлом:
– Мазепа и сынов моих добру и письму научил… Мазепа и се, и те… О! Голова Соломоновой мудрости!..
– Так вы его одпустите до нас, господин боярин? – не отставала пани матка.
– Отпущаю, матушка, отпущаю: поберегите его…
– Мы доглядимо, никуды не пустимо.
– Да и куда ему, матушка, отсель уйтить! Сторонка не близкая…
– Так, де вже ему уходить! Хиба в домовину…
– Ну, матушка, до домовины ему далеко, поди, тысяч шесть верст будет…
Пани матка улыбнулась.
– Домовина – се гроб по-нашему, – сказала она.
– А! – удивился боярин. – Вот язык чудной! Гроб у них домовина… Да оно и вправду, матушка, гроб есть наша вечная домовина…
Самойловича увели, наконец, прибегнув к маленькому обману. Палий показал вид, что перед ним настоящий гетман, и постоянно обращался к нему со словами: «пане гетмане», «ясновельможный», «батьку козацкий». Он поддерживал в нем его тихое, спокойное заблуждение, что они теперь находятся в Украине, на Днепре, недалеко от Запорожской Сечи, и именно на хуторе у Палия. На Енисей безумец смотрел, как на Днепр…
– А, Днипро-батьку, здоров був, – приветствовал он голубую, широкую ленту воды при виде Енисея, когда подходили к невольному жилью Палия. – Ото добре будет, как поплывут тут чайки козацкия да в море выйдут! Они там будут Царьград мушкетным дымом окуривать, а мы тут у Крыму орде чосу задамо.
– Задамо, задамо, – подтверждал Палий, грустно опуская седую голову.
Они вошли в избу.
– Вот и курень мой, пане гетмане, – говорил Палий.
– Добрый, добрый курень, – бормотал безумец.
Ему представили Семашку и Охрима.
– А Мазепа где? – спохватился безумный.
Палий смешался было, вопрос застал врасплох. Но пани матка выручила своею находчивостью:
– Мазепа универсалы пише, пане гетмане, – сказала она.
– А! Универсалы… добре, добре… У Мазепы перо соловьиное, у, мастер писать, собачий сын!.. На тот час как мы с Дорошенком на перах войну вели, Мазепа золото был для мене: такого, було, спотыкача у листу надряпа, шо у Дорошенка, було, аж шкура заболит… «Ознаймучи», було, вверне, да «здирства вшеляки», да латинською речию, мов перцем, пересыплет, так у вражого сына Дорошенка од такого листа аж очи рогом… Золото, а не писарь Мазепа…
Палий заметил, что в памяти несчастного прошлое сохранилось нетронутым и представлялось в последовательном и логическом порядке, в картинах прошлого воскресал и потерянный рассудок его, сказывалась и ясность представлений; но в настоящем был хаос и полное забвение всего, что происходило уже за пределами этого светлого круга. Старики вспомнили даже, как они юношами учились в Киевской коллегии и как, несмотря на дружбу, на глубокую, можно сказать, взаимную привязанность, они были непримиримыми врагами там, где дело касалось первенства: и тот и другой хотел быть первым в коллегии и потом на всей Украине. Будучи оба одарены богатыми способностями, они быстро усваивали все, что касалось знания, обогащения памяти научными сведениями, и вечно воевали из-за первого места в классе.
– Цесарь, Цесарь, собачий сын, этот Мазепа, – бормотал Самойлович, который в ссылке, по-видимому, совсем усвоил великорусскую речь и все на нее сбивался, – настоящий Цесарь: veni, vidi, vici…[67]
– А помнишь, друже, как мы с тобой в коллегии хотели оба бути цесарями? – наводил Палий на прошлое.
– Как не помнить! «Лучше быть первым на Украине, чем вторым за партою в коллегии» – это ты ж выгадал, – задумчиво улыбался Самойлович, не расставаясь с своим чекмарем.
– Я, я… Только не удалось мне быть первым на Украине, – продолжал Палий, тоже впадая в русскую речь. – А вот ты был первым…
– Как был? Я и поднесь первым остаюсь: Дорошенка отправил туда, где козам рога правят.
Палий спохватился, поняв свою ошибку.
– Так, так, точно первый ты на Украине, пане гетьмане…
– Ты, признайся теперь, Семене, с досады на меня и на тот бок Днепра ушел? А? – лукаво допрашивал безумец. – Не осилил Иоанна Самуйловича? А?
– Правда, правда, по зависти ушел…
– И скучна, пустынна, должно быть, оная «руина»? А?
– Была пустынна, теперь там рай земный, страна обетованная, текущая медом и млеком… Там бы и умереть…
И у Палия защемило сердце от одного воспоминания об отнятом у него крае, о новом царстве Украинском… Хвастов, Паволочь, Погребищи, Белая Церковь – эта «новая Троя», как ее назвал Рейнгольд Паткуль, все это, как пестрая лента, протянулось в памяти старика и выдавило слезы из глаз.