В это время в избу вошла пани матка, вся раскрасневшаяся, с засученными за локти рукавами шитой сорочки. Она «поралась» в кухне, готовила обед дорогому гостю, ясновельможному гетману обеих половин Украины.
– А я вже и обидати наварила, пане гетьмане! – весело сказала она. – Зараз буду дорогого гостя частвувати, чим Бог послав у московский неволи…
Палий строго взглянул на жену, и она, спохватившись, прикусила свой говорливый, бойкий язык. Она тотчас же собрала на столе все, что на нем лежало, в том числе и предательского «летописца козацкого».
Несчастный гетман, впрочем, услыхав слово «обидати», забыл опять все: и прошедшее и настоящее; он ощутил только одно чувство теперь – это мучительное, чисто животное чувство голода, который томил его, он и сам не помнит, сколько уж дней и ночей… В безумце проснулось животное, и он жадно ждал обеда…
За обедом ел он с алчностью идиота, молча и как будто со злобой пожирая огромные куски хлеба, рыбы, обжигаясь горячим и давясь неразжевываемою беззубым ртом пищею. С свесившимися на лицо прядями седых волос, пасмы коих полузакрывали его впалые, как у мертвеца, щеки; с глазами, горевшими безумным огнем из-под седых, длинных, словно собачьих бровей; со ртом, набитым пищею, он походил на зверя или озверевшего, одичалого человека…
И Палий, и пани матка, и Семашко, и Охрим с глубоким сожалением и какою-то боязнью смотрели украдкой на несчастного и почти ничего не ели. Под конец обеда он стал есть спокойнее, не так торопливо. Бледное лицо немножко утратило свою мертвенную бесцветность. Глаза стали добрее, осмысленнее.
– А теперь выпьемо по чарци сливянки за здоровие пана гетьмана! – провозгласила пани матка. – Я з Украины привезла-таки сиеи доброй горилки не одну плашечку… Охрим, щоб не отняли ии москали, виз плашечки за пазухою.
– Та в штанях, – пояснил добросовестный Охрим.
Палий опять сделал жене глазами знак насчет «Украины» да «москалей». Пани матка поняла намек и замолчала.
Выпили по чарке. Самойлович совсем ожил, даже как будто выпрямился, вырос. Выпили по другой, и гетман тотчас же охмелел: усталость, голод, теперь с избытком удовлетворенный, и душевное истомление взяли свое… Старик скоро уснул, сжав свою воображаемую булаву обеими руками, и долго спал, иногда бормоча во сне бессвязные речи: «Мазепа золото – не писарь», «Украинское тогобочное царство», «украинский царь», «щека горит»…
Проснувшись, он не скоро узнал Палия, все как-то дико всматривался в него, потом спросил, где он, где Мазепа, и успокоился, когда ему отвечали, что Мазепа универсалы пишет. Подойдя к окошку и увидав Енисей, спросил, что за река? Ему опять отвечали, что Днепр. Он сказал, что хочет пойти на берег посмотреть, скоро ли «козаки на чайках приплывут, чтоб идти Крым и Царьград плюндровать…».
Вышли на берег. Летнее солнце клонилось уже к западу. За Енисеем далеко тянулись темные леса, высились серые, с темною же зеленью горы. Над рекою носились и «кигикали» чайки, точно в самом деле это Днепр… То же голубое небо, то же теплое, даже жаркое, как у Перекопа, солнце, так же трава под ногами, что и в Киеве, у Крещатицкого спуска… Все то же, тот же один неведомый Бог раскинул и над Киевом с Днепром, и над Енисейском с Енисеем этот голубой шатер, убрал землю Свою зеленью, набросал в нее цветов, а с цветами набросал помеж людей счастья, горы счастья, а дьявол, тот, что в Печерском монастыре, «в образе ляха», бросал на немолящихся людей свои цветы – «лепки», этот завистник от века набросал помеж людей горя горстями, целые горы горя набросал…
Гетман в немом умилении остановился над рекою, глядит на небо, на далекое заречье, на реку, на воду, на водные струи, катящиеся к северу!.. К северу!..
– Что это такое делается? – с изумлением и ужасом сказал гетман, глядя на воду, а потом глянул на небо, на солнце, опять на воду. – Что это?! Днепр не туда побежал… Не на полдень, а на полночь… Господи! Что ж это такое?
Палий побледнел и задрожал на месте… Гетман глянул на него, на свой чекмарь, огляделся кругом… Палию казалось, что он видит, как у безумца волосы на голове шевелятся. Он уж, кажется, опять не безумец… понял все… все… все вспомнил…
– Так это был не сон… не сон… Меня били в щеку, гетмана били… Вот уже двадцать годов горит от пощечины щека гетманская… О! Проклятый Мазепа!.. Это он…
И Самойлович, уронив чекмарь, упал ничком, как ребенок… стукнулся головою в песчаный берег и зарыдал…
– О мои «детки»! О проклятый Мазепа – о-о!
Палий, подняв глаза к небу, перекрестился и безнадежно махнул рукой… А небо было такое же голубое, как и над Украиною, над Киевом, над Мазепою…
VII
Что же делал в это время Мазепа, которого где-то в далекой Сибири, в неведомом ему городе, проклинали люди, занимавшие не последнее место в воспоминаниях его долгой, как дорога до Сибири, жизни?
Что думал он в то время, когда один из этих проклинавших его, самый несчастный, колотился головой о песчаный берег Енисея и тщетно звал к себе тени дорогих сынов своих, тоже погубленных Мазепою?