Потом Иван Иванович снял с сетки чей-то портфель — на этот раз с левого борта, и, нагибаясь, спрашивал у тех, кто не спал: «Ваш? Ваш?» Не найдя хозяина, засунул портфель на прежнее место и потащил Людмилу в хвост самолета:
— Идем, идем, посидим на диванчике.
Диван был занят — на нем сидел перепуганный на смерть парень. «Хвост тряхнуло, выходит, основательно», — сообразил Невьянцев, заметив, что парень сидит пристегнутый.
— Диванчик, Люда, я гляжу, занят. Опередили нас с тобой, — рассмеялся Иван Иванович. — Знаешь, есть такой анекдот… Пойдем на кухню, расскажу.
— Ты что высматривал? — требовательно спросила Людмила, когда Иван Иванович задернул за собой шторы. — Что ты там увидел, за бортами?
Кухня на этом самолете, варианта «Б», была, пожалуй, самым шумным отсеком — Людмила не говорила, а кричала, но Иван Иванович был этому даже рад: он не знал, как быть с «третьим номером», с Татьяной — посвящать ее или лучше пока оставить в неведении. Решил оставить в неведении, приблизил лицо к уху Людмилы и сказал:
— Только не падай в обморок — как тот, который вывалился из гардероба, когда услыхал крик «Пожар!». Командир зафлюгировал внутренние двигатели, а я смотрел, стоят ли винты или крутятся.
— Зачем? — удивилась Людмила. И вдруг сообразила: — Так мы идем на двух? Да вы с ума сошли!
— Пока нет, — сказал Иван Иванович. — А вот пассажиры, если увидят стоящие винты, — могут. И вы с Татьяной в этом случае должны им вернуть разум. Ясно?
Но Людмила его не отпускала.
— Ты чего-то недоговариваешь, Невьянцев. Вы что-то там натворили…
— Можешь сама посмотреть — два винта не работают, не крутятся. Только смотри в одиночку, без пассажиров. Ясно?
Он усмехнулся и быстрым шагом, однако без спешки, даже задержавшись на мгновение у первого ряда, посмотрев с улыбкой на читинского «зайца», прошел в кабину и защелкнул за собой задвижку. Только теперь, усаживаясь в свое кресло, он дал волю чувствам и выругался: до поясницы было больно дотронуться.
— Ну? — крикнул командир, не оборачиваясь.
— Дымят первый и четвертый, — сказал Невьянцев, и командир кивнул: «Все понятно, так и должно быть».
— Никто не подозревает?
— Никто, — ответил Невьянцев — Беседуют меж собой. А больше — спят.
— Это хорошо… Пусть спят.
— Как винты? — спросил Дима.
— Торчат как кресты святого Георгия. Луна в полную мощь, — сказал Невьянцев.
— Ясно, — сказал Дима, на это «ясно» уже относилось к тому, почему дымят работающие двигатели. — Надо еще снижаться, командир.
— А я это и без тебя знаю, — отрезал Селезнев и чуть-чуть отдал штурвал от себя, включив одновременно передатчик: — Колпашево, 75410, высота шесть восемьсот, продолжаю снижение. Примите меры.
— 75410, вас понял, — тотчас откликнулся диспетчер. — Под вами все эшелоны уже свободны.
— Вот это ты молодец, — пробормотал Селезнев, увеличивая скорость спуска до максимально допустимой.
Крайние двигатели дымили из-за недостатка воздуха. Переведенные на взлетный режим, иначе самолет снизил бы скорость ниже допустимой, они теперь поглощали керосина почти в полтора раза больше нормы и, естественно, на высоте семь километров, в разреженной атмосфере, дымили.
— Невьянцев! — крикнул командир. — Погоду в Новосибирске, Кемерове, Томске!
— Готово.
Не оглядываясь, Селезнев протянул руку назад, и Иван Иванович вложил в нее пачку листков из блокнота.
— Никита? Веди! — крикнул командир, однако левую руку со штурвала не снял.
«Новосибирск, 22.30… Ниже минимума, не сесть, — отбросил листок Селезнев. — Томск, 22.30… видимость восемьсот метров. — Еще один листок отброшен — Кемерово, 22.30… — последняя бумажка полетела на пол. — Дрянь дело, садиться негде».
Виталий Витковский принял от подсменного тринадцать самолетов.
— Тьфу, чертова дюжина! — сказал, поблескивая от нервного переутомления глазами, подсменный. — Плюнуть через левое плечо?
— Ладно, — сказал Виталий. — Обойдусь. Иди в профилакторий.
Все три диспетчера — «восточный», «западный» и «нижний» по проводке поршневых самолетов — сидят в одном зале, друг от друга отгорожены застекленными перегородками, скорее ширмами. И все, разумеется, ведут проводку по громкой связи. Такой гвалт стоит в зале — трудно за смену не одуреть.