Он плохо соображал. После трехнедельного жесткого запоя он не помнил, как добрался домой на Чубаевку и рухнул спать. Через сутки проснулся от жуткой головной боли и такого же раскалывающего стука в дверь. Он хлебнул задохшейся тухлой воды из чайника и открыл. На пороге стояла соседка, которая первым делом стала бить Ваньку своими старушечьими кулачками. Тот, спотыкаясь, отступил, пытаясь отбить ее удары.
– Да ты что, баба Валя, рехнулась?! Больно же!
– Сука ты! Шоб ты сдох! Мать в могилу свел! – орала соседка. Минут через десять Ванька начал что-то соображать из ее потока слез и брани. Оказалось, что маму неделю назад забрала скорая. Что до этого Анька все это время искала его по больницам и моргам, а потом слегла. Уже неделю соседка возит ей еду и не знает, как найти ее сына. Что Анька при смерти и может, уже померла, пока он – пьяное рыло – заливает глаза невесть где…
Ванька от липкого страха стал стремительно трезветь и, терзаясь виной и непреходящей оглушительной головной болью, переодевшись, но так и не помывшись, воняя грязью, по́том, мочой и трехнедельным перегаром, рванул в больницу, борясь с искушением немедленно похмелиться.
Иногда всепоглощающая любовь может окончательно испортить. Аньке это удалось. Ванька, сидя на краю проваливающейся больничной панцирной кровати, мысленно ужасаясь собственному цинизму, уже считал, сколько может стоить их дом на Чубаевке. Это было сильнее его.
А Анькино дыхание становилось все реже и тише. Она по-детски всхлипнула, одинокая слеза поползла уже не по лицу, по оскалу, посмертельной маске. Она могла умереть минимум трижды – туберкулез в шестнадцать, авария, несовместимая с жизнью, тиф в сорок первом… Но эта банальная затянувшаяся простуда оказалась последней. В этот раз она сама не рвалась на волю, в жизнь. Третья из семьи Беззуб устала. Не выгорела, как Женька, не заплесневела от обид, как Лидка, а просто выветрилась вином на столе, так и не перебродив в уксус. Эта старая болячка, промокшие ноги и вечные сквозняки из всех щелей вместе с постоянным страхом за Ванечку ее таки доконали. Или она так решила – чтобы наконец доконали. После выхода на пенсию у нее не осталось ничего, кроме чубаевских котов – своих и чужих. Ее в прошлом году даже из Дома пионеров тихонько выдавили, чтобы отдать ее половинку ставки по блату молодой «морячке», хотя у той ни высшего художественного, ни любви к рисованию и к детям не было. А ведь Анька в эти свои вторники и четверги оживала. Перед выходом она ломала цветущие ветки и срезала тюльпаны в саду, а позже обрывала свои медовые абрикосы, которые сначала все рисовали, а потом дружно ели. Однажды она узнала, что на Молдаванке случилась авария и воды не будет сутки. Чтобы не отменять занятие, Аня приперла два полных ведра с Фонтана, провезя их в паре трамваев и расплескав половину на ноги попутчикам.
– Анна Ивановна, да вы что в самом деле – такие тяжести! Да еще в такую жару, с вашим-то здоровьем и в вашем возрасте! – сокрушалась уборщица.
Но как ей объяснить, что только здесь Анька молодела и отрывалась по полной. Была нужной и полезной, видела, как загораются глаза у смешных первоклашек, как, вывалив языки от усердия, вырисовывают мелочи пара девчонок-подростков.
Группы были смешанными, небольшими. А потом всё… – добровольно-принудительное увольнение, по собственному желанию и состоянию здоровья. Она бы и бесплатно работала! Анька пыталась это втолковать директору – не получилось. Ванечка так и не обзавелся семьей, а между рейсами вечно пропадал с друзьями, пропивая все заработки. Вот тогда Анька Беззуб, видимо, и решила, что хватит. Делать тут больше нечего. Сына дождалась – живой, а это главное.
Ванька подпишет бумаги. Выслушает скупое официальное соболезнование врача и поедет в пустой, выстывший, провонявшийся котами и одиночеством дом.
Дурацкие рисунки, дурацкие агитки. Эти вечные Анькины концентрические круги, линии да квадраты. Промышленные, революционные. Ни тепла, ни любви, один надрыв и призыв. Ваня отшвырнул в сторону альбом – даже на стену такое не повесишь. Беспокойные, дерганые, без уюта все ее рисунки. Рвань какая-то царапающая. Даже его портрета ни одного нет. Из людей она рисовала только своего Осипа, но когда он ушел, все портреты сожгла.
Ванька вздохнет и откроет мамин шкаф – скрипучие дверцы, пахнущие нафталином полки и минимум вещей. Как будто она была готова рвануть невесть куда каждый день и о комфорте, как всегда, не думала. Только на плечиках тот самый плащ, который Ванька полжизни назад привез из второго рейса. Надеванный лишь раз, парадный, с полными карманами лаванды, как будто кто-то из насекомых мог сожрать эту синтетику.