– Когда адмирал вывесил сигнал "Сдаюсь", у нас в рубке был командир и лейтенанты Якушев с Белавенцем. Командир приказал отрепетовать сигнал адмирала. Якушев говорит: "Я не приказываю репетовать этого сигнала", а Григорьев говорит: – "А я приказываю". Что тут делать? Но когда появился этот проклятый сигнал, все так растерялись, что началась какая-то бестолочь. Кто кричит: "Ничего не уничтожать, левый борт зарядить", кто: "Замки орудий уничтожить", и опять: "Ничего не трогать", "Все за борт". Приказания эти сбили всех с толку, команда стала обвязываться койками и панически устремилась на ют. Меня обступили, спрашивают: "Надо топиться, вся наша работа пропала даром". Другие очень боялись, что придётся отвечать за сдачу: "Что же с нами теперь будет? Вот сдались, теперь всех нас сошлют на каторгу". Я им объяснил, конечно, что за сдачу отвечают одни начальники, а они – нижние чины. Бобров с Яворовским подготовили корабль к потоплению. Мы собрали свой совет и просили старшего офицера убедить командира затопить броненосец. Найдись человек с сильной волей и прикажи открыть кингстоны – приказание было бы выполнено. Но это было возможно только поначалу, пока у команды не проснулся инстинкт самосохранения. А потом уже следили зорко, чтобы мы, офицеры, не учудили чего. Каськов принес в кочегарку сигнальные книги, шифры и Святые Дары и всё это они сожгли. Да и фуражку свою туда же бросил.
– Зачем фуражку? – удивилась Александра Николаевна.
Павлуша пожал плечами.
– Со злобы, видимо. – Его вдруг опять разобрал смех, когда он вспомнил, как прапорщик Одер кричал: "Пропали мы все, пропало наше дворянство".
– А всё наш русский характер, – прекратив смех, зло продолжил он. – Ведь уговаривали офицеры командира не сдавать корабль. Да и среди своих нашлась паршивая овца. Лейтенант Трухачев заявил, что активно сопротивляться сдаче – это, по его мнению, бунтовать. Проклятая эта наша русская черта – застенчивость в общении с другими, а в особенности по отношению к старшим по рангу. А ведь устав Петра Великого прямо повелевает арестовать начальника, задумавшего сдать корабль неприятелю, и заменить такого начальника следующим по старшинству…
Понемногу до Александры Николаевны начал доходить смысл этих рассказов.
– Что же ты надумал? – спросила наконец она.
– Что же я могу знать наперёд? – несколько раздражённо отвечал Павлуша. – Будет суд, а там и решу…
Павлуша рылся в своем шкафу, читал стихи, засыпал моментально, но сны видел дурные, составленные из ошмётков впечатлений давних и недавних: Пасха в двухстах милях от Явы, разговены в кают-компании, золотисто-белый песок Малаккского пролива, стройные пальмы и белый маяк, залитый солнцем от подножия до фонаря, лианы Ван-Фонга, пробковый шлем, каюта, заваленная углём, какие-то попугаи, из клювов которых вылетала матерная брань и которые клевали этот уголь, как грачи клюют чернозём.
Когда сын спал, Александра Николаевна выходила на улицу и, отойдя от дома на такое расстояние, чтобы он был виден весь целиком, оборачивалась и смотрела на него как на сказочный ларец, в которой было заточено главное её сокровище.
Пока он отдыхал, она проводила время у потемневшей иконы Казанской Божьей матери в Преображенской церкви. Лика на ней уже не было. Образ этот некогда принадлежал псаломщику Фолифору, и тот уже и сам не мог упомнить, откуда он взялся в его обладании. Живописцы, или по-деревенскому маляры, несколько раз приступали воскресить утраченное изображение, но икона поновляться не давалась: необъяснимым образом краска сходила. Тогда Фолифор пристроил доску у колодца. Священник Стефан Ягодин, служивший в Преображенской церкви ещё до Восторгова, советовал икону сжечь, а пепел предать земле, но Фолифор решил иначе – пустил её на поплав реки. Потемневшая доска, однако, не поддалась течению Пары и, зацепившись за ольховую корягу, словно ждала, пока её обретут. Спустя некоторое время пастух нашел её и отнес отцу Стефану, и тот, отслужив молебен, торжественно водворил её в церкви, и с той поры на Казанскую носили её по всему уезду.
Теперь Александра Николаевна стояла перед этой немой, бесцветной доской и смиренно думала: "Мы рожаем их в мир, а мир безумен".
При выходе из церковной ограды она столкнулась с ягодновской однодворкой Лукерьей, которая промышляла тем, что скупала кружево, сбывала его в городе или предлагала кое-кому по округе, в том числе иногда и Александре Николаевне. В корзине её поверх товара Александра Николаевна увидела несколько свежих газет.
– Это ты читаешь газеты? – с некоторым изумлением спросила она.
– А то как же, сударыня, – важно отвечала Лукерья. – Нынче, кто грамотный, так того к этой самой газете-то так и тянет. Ведь теперь газеты-то наши стали: всё про мужика, про землю да про волю пишут. И у нас защитники нашлись.
– Что так?
– Облегчение вышло большое. Государская Дума нам землю выхлопотала, и скот, и всё, что там нужно. Теперь, слава-те, Господи, и мужик поживёт.