Далеко на рельсах мелькнул и постепенно разгорался гигантский огненный глаз. Пока поезд, гремя и вздрагивая, замирал у платформы, она успела ещё подумать, что ящик мадеры, выписанный из города, ещё не прибыл…
Когда поезд остыл и из вагона на перрон вышел Павлуша, – в мерлушковой шапке, давно нестриженный, в каком-то немыслимом пальто, с каким-то немыслимым саквояжем в руке, – у Александры Николаевны подкосились ноги. Она лишь коротко вскрикнула и бросилась ему на грудь. Она трогала его голову, и всё твердила:
– Павлик, Павлик…
– Ну, полноте, матушка, полноте, голубушка, – своим стальным голосом приговаривал он.
– Ты куришь? – с какой-то неопредёленной интонацией, в которой смешалась слепая радость видеть его и то, что при других обстоятельствах можно было счесть укоризной.
– Так, – небрежно бросил он, повертев в пальцах папиросу.
И этот горький дым был ей приятен, и она старалась вдохнуть его.
Коляска катила по крепкому насту, отполированному полозьями саней; Александра Николаевна не выпускала Павлушину руку, а Павлуша смотрел в знакомые поля, прикрытые снегом.
– Ваше благородие… – окликнул его Игнат, чуть обернувшись.
– Чего тебе, Игнат? – ласково спросил Павлуша.
– Да насчёт войны-то. Всё вот спросить хотел… Измены-то не было?
– Не было измены, – помедлив, отвечал Павлуша. – Не свезло, брат. Бог счастья не дал, да сила не взяла.
– М-м, – отозвался Игнат, озадаченный таким ответом. То, что Бог счастья не дал, это он ещё мог понять, но то что "сила не взяла", ему, специально ездившему смотреть на пленных японцев и удивлявшемуся их малому росту и очевидной телесной немощи, в разум совершенно не входило. "Видно, – решил он, – и впрямь по грехам нашим. Ох-хо-хо".
– Наш вагон прицепили к пассажирскому поезду, но не тут-то было, – не торопясь рассказывал Павлуша. – Все пути забиты эшелонами с запасными, которые отцепляли паровозы от почтовых поездов. Две трети паровозов умышленно поломаны, бывало, что по два перегона шли на том же паровозе и с тем же машинистом, потому что смены в депо не оказывалось. – То, что в устах Алексея Алексеевича казалось ненужной бессмыслицей, теперь лилось для Александры Николаевны сладостной музыкой.
– Примерно через полчаса после сдачи я вышел из своей каюты, где спал после вахты, и увидел, как команда переодевается в чистое. Некоторые искали спасательные средства, но под руками не оказалось ничего, кроме обгорелых коек, – нехотя, сквозь зубы рассказывал он матери. – Из офицеров поначалу видел только мичмана Каськова и старшего механика Чепаченко-Павловского. Каськов сказал мне, что состоялась сдача. Я спросил, будут ли затоплены корабли, на что он ответил, что поздно, так как сдача совершилась. Я поднялся с ним наверх и увидел всю японскую эскадру, окружившую наши четыре корабля. Ферзен, когда увидел флаги, тоже поднял было, но, слава Богу, опомнился и ушёл. Молодчина! Да что ему японцы? "Изумруд" – самый быстрый крейсер на Тихом океане, двадцать три узла даёт… Каськов был страшно расстроен и убит. Он сказал такую фразу: «Мы сдались, как испанцы», и объявил, что пойдет стреляться… Ах, матушка, да разве ж это интересно?
– Но ведь не застрелился? – с испугом спросила Александра Николаевна.
– Да нет, – как-то недобро усмехнулся Павлуша. – Живёт.
Потом Павлуша рассказывал о Сибирском пути, и она покорно, совершенно не вникая в смысл произносимых слов, слушала о Барабинской степи, которая тянется, безлесная, несколько сот вёрст, о горах Златоуста и вообще о красотах восточной дороги.
– Что же вы ели? – спросила она невпопад.
– Ну, на железнодорожные буфеты забастовка не распространяется, – рассмеялся Павлуша, и на эти мгновения, пока длился смех, стал как будто прежним.