– Видишь ли, Владик, – сказал Анатолий Николаевич, смягчившись, – ведь какая основная претензия к этой нашей власти? Вроде понятно: воры, предатели национальных интересов, убийцы и так далее. Но всё это настолько банально, всё это столь часто случалось в истории, что и будет всегда. Дело у нас сейчас глубже. Есть ещё одна основополагающая для человека причина, которую, я думаю, все смутно ощущают, но далеко не все способны отдать в ней отчёт. Я передам не свои мысли, но от этого они не станут менее верными. Единственная функция человека, взятого просто как организм, заключается в том, чтобы существовать, то есть поддерживать свою жизнь и продолжать свой род. С этой исходной точки когда-то началась история человечества. По мере того, как свершалось поступательное движение, происходило разделение труда, наряду с непосредственными целями поддержания жизни появились более отдалённые цели. Именно они формируют культуру. Подлинная культура сама по себе не бывает ни высокой ни низкой. Она просто гармонична, в ней ничто не является духовно бессмысленным, а поэтому ни один существенный компонент функционирующего целого не приносит чувства крушения надежд. И эти отдалённые цели, которые присутствуют в любом, даже в примитивном обществе, становятся главными целями жизни, и чем выше уровень условно говоря цивилизации, тем в большей цене эти цели. Мне кажется, что именно в этом заключается замысел Творца. И грех нынешней власти в том, что она отрицает эти отдалённые цели, лишает людей возможности преследовать их, а, следовательно, отнимает у нас культуру и возвращает в первобытное состояние воспроизводства. Нынешнее устройство убивает душу. Можно подумать, что Путин питается живыми душами. Вот о чём речь. Темперамент одних людей, и их меньшинство, не мирится с этим, остальным же всё равно. Никакая гармония, никакая полнота жизни, никакая культура просто невозможны, когда деятельность почти целиком замыкается в сфере непосредственных целей, да ещё когда функционирование человека в этой сфере фрагментарно, так что он лишён побудительных мотивов в производстве неутилитарных ценностей. Союз в этом смысле был более культурой и цивилизацией, чем нынешнее безвременье.
Слушая отца, Вячеслав смотрел на фотографический портрет матери, висевший на стене над низким чешским сервантом, и у него вдруг закружилась голова. Взгляд матери, смотрящей немного не в объектив, и оттого безмерно отрешённый, матовая фактура, обветренная цензом времени, создавали пространство, которое плавно, но властно завлекало его в какое-то иное измерение, где нет ни печали, ни воздыхания, ни нужды, ни надежды, где всё сон, и любой из них – истина, где всё возможно, но где из этого возможного ни в чём нет необходимости…
– Кажется, я начинаю понимать, в чём дело, – вмешался он в беседу отца со своим другом. – Мы обречены. Да, именно так: обречены. И знаешь, почему? – обратился он к Владлену. – Потому что между нами и насельниками Кремля разница такая же, как между кафе "Пушкин" и рестораном "Дантес".
Владлен недовольно сопел.
Так бездарно закончились события, которые пресса уже успела окрестить «Русской зимой», возлагая на неё чрезвычайные политические надежды.
Но наступила русская весна. Она наступила внезапно, как бывает почти всегда в високосные годы. Зима обрушилась, словно её подрубили.
Узбекские рабочие красили бордюры в национальные цвета Бразилии. Звенели болгарки, стрекотали газонокосилки, ревели экскаваторы, стонали грейдеры; армянские бригады сдирали абсолютно новый асфальт, чтобы через полгода повторить эту операцию, но, конечно, только в тех местах, где на смену ему не пришла ещё парковая плитка. В общем, работы хватало всем. Казалось, что город не живёт, а только готовится жить, и сама эта подготовка давно уже и была подлинной жизнью этого города. Люди, набравшие кредитов, должны демонстрировать бодрость и ею поддерживать к себе доверие, а рабочих, которые всё текли мутным потоком из бывших братских республик, требовалось занимать. Толпы их под предводительством громогласных восточнославянских тёток исполинских габаритов то резали никому не мешавшие сучья, то рыли какие-то никому ненужные канавы, то заваливали их глиной, то срезали дёрн, то рассыпали по газонам чернозём, то косили траву, то опять убирали рассыпанный чернозём и заменяли его ещё более чёрным, и конца этому не предвиделось.
В отцовской квартире в одной из секций книжного шкафа по какой-то случайности треснуло стекло, и Вячеслав по направлению коммунального диспетчера отправился в подвал соседнего дома – белой двенадцатиэтажной башни постройки начала семидесятых годов. Пока узбек по имени Фахруддин резал стекло, Вячеслав успел рассмотреть помещение, которое служило одновременно и цехом, и складом, и жилищем работникам. У некрашеной бетонной стены притулились убогие нары, с лежанками, покрытыми нечистым тряпьем, – такими, которых, наверное, уже было не сыскать даже в самой отсталой колонии федеральной службы исполнения наказаний.