— А меня — не мимо! А я собиралась, — тихо говорила вдруг Ирина Викторовна, — а я собиралась не то чтобы лететь, а пережить полет! Отвести на это дело какой-нибудь день, а то и два и пережить все. От начала до конца, от старта до финиша.
— Ты ушла дальше меня... — соглашался Никандров. — Я знаю — дальше: тебе ведь все равно, что ты сама, что твоя фантазия. И то, и другое для тебя — ты.
Она соглашалась с ним целиком, всей душою и всеми ощущениями, обнимала его всего, с ног до головы, и объясняла:
— Знаешь, для меня вот это не только жизнь, но и фантазия. А для тебя только жизнь — да?
Молчали. Никандров снова возвращался к своей мысли:
— Для меня, что поделаешь, уже нет научных открытий, а есть только задача их использования! Я не конструктор, я только чертежник. Черчу я действительно в грандиозных масштабах. Что от меня требуется прежде всего, так это прилежание. Может быть, кто-то и думает, что совершил открытие, а я, очень прилежный, посмотрю на такого и вижу: еще одно повторение. Может быть, на каком-то новом, еще не известном в мире языке, но все равно повторяется старая истина и даже не вся, а только в какой-то частности. Лирики это касается или техники — все равно.
Нет, этими мыслями Никандров ее не радовал... А все-таки он радовал ее: она ведь открывала его, его самого — какой он, как думает, как живет в нем их общее время? Давно-давно, до того еще, как «произошло все», она догадывалась, какой он. Теперь ее догадки, кажется, подтверждались, и ее прозорливость становилась ее радостью, а этой радости она готова была добиваться еще и еще. И чем больше он говорил, чем больше открывался, тем больше она боялась, что все еще не знает его.
Так они бывали вместе — сознавая свое неоспоримое право на жизнь, на любовь, на свое присутствие в квартире тетушки Марины, сознавая, что такое космос, что такое мужчина, а что такое женщина, и не сознавая, что вот это за мужчина и что вот это — за женщина? Конструкторы они или Чертежники?
Ну, что же, только потому, что Ирина Викторовна и сознавала, и не сознавала не одна, а вместе с Никандровым, ей было уже хорошо и можно было жить не просто так, а жить счастливо.
Единственно, что ее смущало: а ему? А ему — тоже можно или нет?
Но этот вопрос она уже не имела права ему задать при всем своем эгоизме. Тут ее что-то неизменно останавливало, не совсем известно, что именно, но правильно останавливало.
Об этом она должна была догадаться сама... Если сможет.
Она спрашивала себя — чем же она-то должна быть около него? И для него? Вот такого?
Ну, конечно, Никандрову не хватало аксиом — самоочевидных и не требующих доказательств истин.
Хороший парень — это вызвало в ней обиду, горечь, отвращение.
Другое дело — аксиома! Вот чем она хотела быть для Никандрова: аксиомой!
МУЖСКОЙ КРУГ
Был поздний вечер, почти ночь, Ирина Викторовна чертила Аркашке его нехитрые классные работы, удивляясь, как и почему могло случиться, что такой пустяк Аркашка не может сделать сам.
Чертила она в кухне, чтобы никому не мешать в комнатах, к тому же кухонный стол, большой и плоский, был удобным для черчения.
В квартире стояла уверенная в себе ночная тишина, все уже спали, а вот у соседей кто-то все еще плескался в ванне, гудели водяные краны, замолкали и начинали гудеть снова.
Вдруг скрипнула кухонная дверь, приотворилась, и медленно вошел Мансуров-Курильский.
Он был в пижаме и в домашних туфлях, сосредоточенный на чем-то, на чем — ей не трудно было догадаться.
Мансуров-Курильский подвинул ногой стул с низенькой, почти детской спинкой и молча сел напротив.
Ирина Викторовна продолжала чертить, и хотя она смотрела на ватманский лист, все равно видела мужа — усталое лицо с большим лбом, который когда-то очень нравился ей, а позже больше, чем что-нибудь другое в его облике, не то чтобы ее раздражал, но вызывал недоумение: почему у человека такой умный лоб, что за обман?
В общем-то, лицо Мансурова было довольно красивым, особенно на первый взгляд: лоб, глаза, все крупное и как будто бы значительное. На самом же деле это была не значительность, а многозначительность, и выражение внимательности этого лица тоже было только видимостью, — как будто человек занят, думает что-то про себя, и для того чтобы выслушать вас, ему надо сделать немалое усилие — оторваться от собственных мыслей. Он и отрывается, а вы — должны ценить это. На самом же деле отрываться ему не от чего, и вас он тоже почти не слушает. Такая уж манера — почти что слушать или почти что не слушать.
Тут давно не было никакой игры, манера была уже не манерой, а самим человеком, его нынешним складом, это когда-то Мансуров привил сам себе манеру, у кого-то ее позаимствовал, да так с ней и остался навсегда, сам ей подчинился.
Может быть, и правильно — он нашел в этом самого себя, такого человека, у которого КПД по его собственным подсчетам, безусловно, равен единице и который умел оберегать себя от всего того окружающего, в котором или что-то не так, или что-то не то.