И вот объяснения этого «буду», а вовсе не объяснения в любви и стали нашей любовью. Да еще такой светлой, такой живой и дорогой! — мы сколько ни смотрели с Фаиночкой вокруг себя, ни у кого такого не было, такого света, такой увлеченной доброты друг к другу. Теперь-то я думаю, что мы с самого начала понимали, что все это наша выдумка, мечта, но разве мечта не может быть любовью? Вот мы и мечтали, мы смотрели на звезды, на небо, на землю, на траву под нашими ногами, стараясь вместе запомнить все это, запомнить для страниц моего (нашего!) будущего рассказа, будущей повести. Сегодня мы смотрели вокруг себя молча, а назавтра рассказывали друг другу, что и как каждый из нас запомнил — какие краски, какие запахи, какие звуки, предметы какие. В троллейбусе мы со всем вниманием вслушивались в разговоры людей, в их слова и фразы, улавливали в этих разговорах сюжеты и опять рассказывали их друг другу, украшая их собственным воображением, — откуда что бралось!
Такое было у нас с Фаиночкой литобъединение!
Когда мы поженились, мы и еще порассказывали друг другу разные сценки, сюжетики, рассказики, повестушки, романчики, но ни рассказов, ни повестушек, не говоря уже о романе, у меня почему-то не появлялось и не появлялось, зато появилась Светланка, иначе говоря — дочка появилась у нас, младенец. И жизнь втроем появилась в одной комнате коммунальной квартиры.
Об этом рассказывать не буду, всем это известно, даже тем, кто сам через это не прошел, ничего неожиданного: каждую ночь садишься на краешек ванны, кусок картона на коленях, листок бумаги на картоне — пиши не хочу! Хоть «Войну и мир» пиши — кто станет возражать? Никто не станет. Все жанры тебе подвластны, знай только властвуй!
И вот я не стал больше врать, а честно Фаиночке признался: нет у меня никакого «буду». Нет, и только.
А Фаинка взвилась — как так нету? Куда оно девалось? Почему было и не стало? Этого не стало, а что стало вместо этого?
А когда я ни на один вопрос не смог ответить, она начала меня презирать, и такие у нее оказались способности к этому делу — к делу презрения человека, что она и сама себе, бывали моменты, удивлялась: «Вот ехидна так ехидна — надо же!»
А тут еще беда — у нас квартира без дверей. Вот когда я почувствовал, что это беда! Одна дверь в общий коридор, а внутри квартиры — ни одной! Ведь как часто приходится слышать о том, что он (она) «хлопнул дверью». А тут — слышать об этом слышишь, а самому ни-ни! — хлопнуть нечем! Дверью, которая в коридор? Так это бесполезно, ничего, кроме лишних недоразумений с соседями!
Ах, какое это великое изобретение, какое достижение ума человеческого — двери, и как обидно, как нелепо, что в век цивилизации, когда ты запросто летаешь на воздушных лайнерах и читаешь журнал «Знание — сила», это достижение тебе недоступно, ты до него все еще не дорос.
В пещерах у неандертальцев дверей не было, они до этого не доросли, вот и ты тоже не дорос.
Банальная история!
Она была бы совершенно банальной и мерзко-скучной, о ней и рассказать-то было бы нечего, если бы, повторяю, не мое благородство, которое тут-то и возникло. Бывали минуты, когда Фаина просила, даже умоляла: «Ну, пообещай, Вова, еще! Пообещай хоть немного!»
Но я молчал.
Когда она просила в последний раз «Пообещай!», я знал, что это в последний раз, она знала, что я об этом знаю, — я все равно молчал.
Ну а насчет того, что Фаина, этакая прелесть, хоть и со Светкой на руках, но все равно в девках долго не засидится, сомнений никаких не могло быть. У нее-то ее «буду» было не таким, как у меня, оно было верняк.
И теперь, когда у нее другая семья и детки ухоженные, и квартира полнометражная, и когда она ни с кем не скандалит, не ехидничает, она и сама оказалась очень хорошей: вспоминает, что всем этим обязана моему благородству. Я ее встречал не раз — она вспоминает.
Ну а я кому? Обязан?
Я обязан литературе. Ей-богу! Той самой, проклятой прозе. Что-то все-таки она в меня вложила, какое-то благородство, что-то мне объяснила. Я понял, что покуда многие-многие люди через мои книги поймут, что литература во мне живет и жила всегда и неизбежно, она сначала должна пожить во мне одном, я и говорить-то о ней не вправе ни с кем. Ни с Фаинкой, ни с Людочкой, разве что с самим собой, да и то шепотом, с робкой надеждой на то, что когда-нибудь я стану ее рабом.
Да что там рабом. Рабство такого рода — это только прелюдия, предисловие.
А нужно смотреть в корень, то есть в эпилог. Эпилог же таков...
Разве Толстой, разве Гоголь кончили рабством? Нет, они кончили крахом... Толстой убежал из дома, Гоголь сжег рукописи и сам умер страшной смертью.
Чем больше примеров, тем заманчивее мечта: вот бы и мне, Владимиру Густову, такой же крах! Вот бы и мне!