Не упустим и тот факт, что почти для каждого примера в поддержку нашей гипотезы можно отыскать пример, ее опровергающий. История с отрубленной рукой в сказке Гауфа производит, безусловно, жуткое впечатление, каковое мы проследили до комплекса кастрации; но большинство читателей, полагаю, согласится со мной, что рассказ Геродота о сокровищах Рампсенита[394] (ловкий вор, которого царевна норовит удержать за руку, оставляет ей отрубленную руку своего брата) отнюдь не навевает на нас жути. Опять-таки, стремительное исполнение желаний Поликрата явно кажется нам столь же неестественным, каким оно казалось царю Египта; однако наши собственные волшебные сказки изобилуют мгновенными исполнениями желаний, не внушая при этом и намека на жуть. В сказке о трех желаниях[395] манящий запах колбас привлекает женщину; та хочет отведать этого угощения, и оно тотчас оказывается у нее на тарелке. Досадуя на такую поспешность, муж ворчит – дескать, чтоб у тебя они с носа свисали, и колбаски повисают у нее на носу. Все это и вправду поразительно, но ничуть не жутко. Сказки совершенно открыто выражают анимистическую по своей сути точку зрения всемогущества мыслей и желаний, но я не могу вспомнить ни одной сказки, в которой ощущалось бы что-то по-настоящему жуткое. Мы выяснили, что бывает очень и очень жутко, когда оживает нечто неодушевленное (скажем, картина или кукла), но в сказках Ганса Андерсена оживают домашняя утварь, мебель и оловянные солдатики, хотя ничто из происходящего даже не приближается к жуткому. Да и оживление прекрасной статуи Пигмалиона вряд ли можно назвать жутким.
Мнимую смерть и оживление покойников принято относить к наиболее наглядным проявлениям жуткого. Но и такие мотивы нередко встречаются в волшебных сказках. Разве кто-то назовет жутким пробуждение Белоснежки от мертвецкого сна? А воскрешение мертвых в повествованиях о чудесах (к примеру, в Новом Завете) вызывает отклик, вообще никак не связанный с ощущением жуткого. Что касается безусловно жуткого произвольного повторения одного и того же события или действия, оно занимает место и в длинном ряду иных, отличных впечатлений. Уже приводился случай, когда повторение применяется для возбуждения ощущения комического; не составит труда умножить примеры такого рода. Или же оно может выступать как средство усиления и пр.; поневоле задаешься вопросом: отчего складывается впечатление жуткого при тишине, в темноте или при одиночестве? Не объясняется ли все восприятием опасности, пускай у детей эти же обстоятельства чаще всего вызывают страх? Вправе ли мы – наконец – пренебрегать интеллектуальной неуверенностью, признавая ее значимость для жуткого ощущения смерти?
Словом, напрашивается допущение, что существуют также иные материальные условия, помимо перечисленных, которые служат основанием для возникновения ощущения жуткого. Да, можно заметить, что предварительные результаты нашего исследования утолили психоаналитический интерес к жуткому, а остальное потребует, наверное, уже эстетического изучения. Но тем самым мы, по сути, распахнем дверь перед сомнениями по поводу того, в чем именно заключается ценность общего утверждения, будто жуткое происходит от чего-то знакомого, но подвергшегося вытеснению.
Одно наблюдение способно подсказать нам, как избавиться от этих сомнений: почти все примеры, противоречащие нашей гипотезе, были взяты из области вымысла, художественного творчества. Это означает, что нужно различать жуткое, с которым мы сталкиваемся на самом деле, и то жуткое, которое попросту воображается или о котором читают.
То, что переживается как жуткое, обусловлено куда проще, зато охватывает менее многочисленные случаи. Думаю, оно-то и подпадает под наше определение, всякий раз сводящее жуткое к тому, что привычно и знакомо, но было вытеснено. Впрочем, и тут нужно провести одно важное и психологически значимое разграничение нашего материала, которое лучше всего предъявить через обращение к соответствующим примерам.