В ОГРОМНОМ по размерам кафе «Куполь», где наряду с привычными, примелькавшимися посетителями можно встретить самых неожиданных, самых неподходящих к обстановке людей меня однажды вечером познакомили с худеньким, щупленьким господином болезненно-утонченного вида. Он как-то рассеянно на меня посмотрел своими холодными, голубыми глазами, непропорционально большими для острого крошечного лица и протянул мне руку, тонкую, слабую, не по-мужски холеную. Затем подчеркнуто громко себя назвал: «Андре Жермен».
Очевидно, мне полагалось это имя помнить, но я что-то смутно и очень давно слышал и теперь не знал, с кем разговариваю. Меня представили как начинающего русского писателя, и Андре Жермен стал оживленно говорить о современной русской литературе, вернее, о некоторых своих знакомых из числа эмигрантских и советских знаменитостей. Меня очень удивила такая фраза:
– С Мережковскими я в ссоре. Они обижают моего друга Горького.
Но на Монпарнасе в полночь не следует ничему удивляться, никаким крайним и случайным мнениям, и я продолжал выслушивать скачущие быстрые фразы – о Бунине, Алданове, Алексее Толстом и о только что скончавшемся Маяковском.
– Кстати, приходите ко мне завтра вечером. Будет очень интересно.
Он протянул визитную карточку с адресом – одна из самых «богатых» парижских улиц, около Елисейских Полей. Потом со всеми собеседниками распрощался и куда-то стремительно побежал.
У меня, как у каждого русского парижанина, есть свой всегдашний осведомитель о столь нам далекой великосветской жизни. Я к нему и направился на следующий день, чтобы вечером не вышло какого-нибудь недоразумения. Он весело улыбнулся, когда узнал про новое мое знакомство.
– Андре Жермен – ну, его знает весь Париж. Это же «сын Лионского Кредита»: то есть сын председателя правления «Лионского Кредита». Отец его недавно умер и оставил ему баснословное состояние. Он очень неглуп, занимается литературой, да и всякой другой политикой, делает это весьма талантливо и, несомненно, имеет влияние. Впрочем, по взглядам, он – довольно левый. Сближение с Германией, с Советской Россией. Он и популярен именно в таких полулевых и левых кругах, что не мешало ему быть женатым на сестре Леона Доде, хотя Леон Доде, как вам известно, редактор «Аксион Франсез» и вождь наших крайних монархистов. Правда, теперь у Андре Жермена бывает общество довольно смешанное. При всем этом в доме у него поддерживается некоторый светский тон, и вы напрасно не спросили, будет ли интимный прием или нечто вроде раута.
Я был озадачен и не знал, в чем мне пойти, а пойти хотелось после всего рассказанного:
– Попробуйте надеть самое нейтральное, – черный костюм. Там бывают гости, которым разрешены экзотические вольности в одежде, но это уже входит в их экзотический стиль, а вам это не подойдет.
Я поблагодарил любезного человека и, уже выйдя от него, пожалел, что не расспросил о «нейтральном» времени посещения. Почему-то я решил прийти в половине десятого и, только очутившись в передней с бюстами и цветами, понял недавнее предостережение и огорчился из-за своего легкомыслия. Я был в пиджаке на самом настоящем «рауте». Лакей громко и неправильно выкрикнул мою фамилию.
Я пришел, разумеется, слишком рано. По-видимому, явились только «свои» и не было даже хозяина дома. Его заменял высокий молодой человек во фраке. Он представил меня десяти пока присутствовавшим гостям и десять раз подряд неправильно произнес мою фамилию. У меня не хватило энергии его поправить. Затем, с извинениями, явился хозяин. Он попросту забыл, кто я такой и без стеснений просил напомнить. После того, он еще раз громко меня всем представил, с лестной характеристикой, тут же экспромтом сочиненной. Вскоре выяснилось, что раут устроен в честь приехавшего в Париж модного немецкого философа графа Кайзерлинга.
О Кайзерлинге передавались многочисленные анекдоты, мало касавшиеся философских его трудов. Он будто бы в гостях требует немедленно шампанское Редерер и если его подают недостаточно холодным, или же подают другое, становится неприятен и быстро уходит.
Понемногу гости стали приходить и, действительно, как предупредил мой осведомитель, общество получилось смешанное. Слышу в одном углу разговор:
– Позвольте вам представить племянника вашей дорогой королевы.
Оказалось бельгийскую аристократическую даму знакомили с молодым, красивым и представительным принцем Вюртембергским. Рядом какого-то французского профессора знакомили с Эренбургом.
– Один из самых талантливых советских писателей.
– О, я прекрасно знаю и высоко ценю вашу советскую литера-туру.
Эренбург поклонился, стараясь подавить свою обычную улыбку.
Советских людей здесь, по-видимому, немало и они чувствуют себя как дома, громко переговариваются с разных концов зала и острят по поводу предстоящего угощения. Именно некоторым из них дозволены «экзотические вольности» в одежде: потертые пиджаки, мягкие воротнички, какие-то шнурочки вместо галстуков. Должно быть, это им придает неподдельный «рабоче-крестьянский» отпечаток.
В таком же отнюдь не парадном виде московский художник Ларионов. Он нисколько не стесняется и даже бравирует своим «демократизмом». Слышу, как он советует моей собеседнице, молодой русской художнице:
– А вы не задумывайтесь, подходите к тем, кто вам нужен и прямо валите о заказах.
Все же странно мне наблюдать вместе этих русских «медведей», еще усиленно подчеркивающих свой «жанр», и парижских модниц в запутанных длинных платьях, с необычайно оголенными спинами.
Откуда-то появляется моложавая седая дама, с энергичным приветливым лицом. В зале какое-то движение, хотя здесь достаточно самых разнородных знаменитостей. Мои соседи тоже оживились и шепчут между собой:
– Вот дочь Толстого.
Седая дама – Татьяна Львовна Сухотина. В Париже она популярна и везде принимается с особым почетом. И на этом «рауте» ей предназначена весьма почетная роль – председательствовать за обеденным столом.
С обедом вышла история, на первый взгляд чрезвычайно странная. К столу пригласили далеко не всех присутствующих, приблизительно одну треть. Хозяин обходил привилегированных гостей и что-то им таинственно говорил. Привилегированные гости пробирались в огромную столовую, но сам хозяин оставался озабоченным: граф Кайзерлинг, в чью честь был устроен весь прием и которого ожидали к обеду, точнее, к ужину, упорно не приезжал. Сели ужинать без него.
«Привилегированными» оказались все старые дамы, два входящих в славу французских молодых писателя: Жан Кассу и Андре Шамсон и уже упомянутый принц Вюртембергский. Остальных попросили в другую, сравнительно узкую и тесную комнату, где было устроено что-то вроде холодного буфета. Лакеи в белых перчатках подавали гостям просимые закуски и сандвичи, наливали шампанское, вина, ликеры и около стола, обильно уставленного всякими кушаньями, была невообразимая, неприличная и совсем несветская толкотня. Особенно старались «товарищи». Я видел, как один молодой большевицкий дипломат, которому на тарелке протягивали бокал вина, по-неопытности хватал тарелку, и как старый лакей, с невозмутимым каменным лицом, ни за что ее не отпускал. «Дипломат» не догадывался попросту взять бокал, оба старались не расплескать вина и со стороны это можно было принять за какое-нибудь новоизобретенное состязание.
К самому концу этого явного «кормления зверей» появился герой вечера, граф Кайзерлинг, и хозяин тут же просиял: значит, прием удался и весь шум поднят недаром.
Прославленный немецкий философ, кстати, балтийский уроженец, производит своим видом достаточно внушительное впечатление. Он очень высокий, плотный и сильный, с резкими, крупными чертами лица, с седыми усами и бородой, с властным и громким голосом.
По-видимому, знаменитый гость совершенно не был голоден – может быть, его чествовали в каком-нибудь другом месте. Через минуту после прихода он стоял посередине зала с бокалом Редерера в руке, как об этом хозяина предупредили, и буквально «сыпал» изречениями. Вокруг него столпилось много народу, особенно женщин. Кайзерлинг изъяснялся на тяжелом, неправильном французском языке и, по-видимому, ему это давалось нелегко. Лицо у него багрово покраснело, лоб покрылся каплями пота, но он, отхлебывая большие глотки и нисколько не заботясь, понимают его или нет, продолжал безостановочно говорить.
Граф Кайзерлинг – а до него Эмиль Людвиг – был восторженно принят парижскими интеллигентными и светскими кругами. Как ни странно, у парижан теперь в моде именно всё немецкое, и то же самое происходит в Берлине в отношении французских писателей и ученых. Не знаю, каприз ли это, реакция после прежней вражды или признак будущей дружбы.
Пока Кайзерлинг был в центре внимания, советские молодые люди проявляли оживленную деятельность. Они то и дело друг к другу подбегали, о чем-то шептались и вид имели чрезвычайно довольный. Нечаянно я услыхал разговор ближайших соседей:
– Большая победа! Только что подписал Галлимар!
Галлимар, владелец «Нувель Ревю Франсез», влиятельнейший и богатейший французский издатель. Он выпускает переводы советских беллетристов и, естественно, хочет быть с ними в хороших отношениях. Эти переводы, надо сказать, никакого успеха не имели, да и выбор их не всегда оказывался удачным.
Подпись Галлимара, столь обрадовавшая моих соседей, была под письмом, впоследствии напечатанном в газетах и направленном против Андрея Левинсона. Этот знающий и добросовестный русский критик, высоко ценимый также и французами, осмелился в «Нувель Литтерер» написать непочтительный посмертный некролог о Маяковском.
История эта очень тогда нашумела. Один из вождей французских «сюрреалистов», крайне левого литературного течения, устроил дебош на квартире Левинсона. Молодые советские писатели, которым надо как-нибудь оправдать свое временное пребывание за границей, затеяли «коллективный протест». К ним присоединились кое-какие монпарнасские художники, далекие от литературы и почему-то считающие себя «передовыми», и многие французы с именем, просто не говорящие по-русски и не имеющие представления о Маяковском, о правильности или неправильности мнения Андрея Левинсона. Случайно, на моих глазах вербовали таких нужных французов, и они подписывались, в том числе Жан Кассу и Андре Шамсон, недоумевая и нередко из простой вежливости.