Я ЧАСТО думаю, почему у меня потребность (как в предыдущем письме хочу надеяться, что вы внимательно его прочли, а если нет, не смейтесь над напрасным моим упорством) – потребность непременно что-то снижать, в чем-то стараться разуверить, отказываться от чьего-то возвышающего, обожествляемого примера, – при этом в себе не ощущаю злорадства, разрушительных усилий, жестокости, наоборот, я настроен грустно до безнадежности, и к безнадежности моей примешивается скорее уж творческий вздымающий полет. Подобный отказ от всякой хоть немного сомнительной высоты, от пророческих утверждений о неизвестном, от игры в чужую или свою славу, всегда легкомысленной и самодовольной (не лично, а как-то за человечество самодовольной – что люди могут даже и на земле быть вечными и эту вечность словно бы дарить и принимать), такое тусклое, суровое «terre a terre» – свойство нашего поколения, одного из самых несчастливых и, пожалуй, одного из самых скромных. Никогда еще не было такой неоспоримо-ненужной войны, так явно показавшей разницу между крикливыми восклицаниями и горькой, безжалостно-обрушивающейся действительностью и, быть может, еще показавшей, насколько просто и точно – без приукрашивания – каждому надо разбираться в обстановке и в ней себе давать (иначе – смерть) ясный и верный отчет. Война же обнаружила, до чего мы заброшены, одни на земле, до чего нельзя надеяться ни на какую «потустороннюю» помощь и что единственное у нас утешение – как у погибающих на плоту среди бури – друг к другу тесно прижаться, передавая свое тепло, благодарно приняв чужое, и в этой близости, в сознании одинаковой у всех бедности, одиночества, беспомощности, вместе ожидать неизбежного скорого конца.
Нашему поколению не осталось ничего, кроме правдивой бесцельно-любознательной скромности, кроме присматривания к жизни и к миру без надежды его понять, кроме честных и скудных слов (от безответственного хвастливого блеска нас отучила не только война, но и неприятно-громкие «отцы», за которых уже перед войной, вероятно, многим бывало стыдно), мы научились молчать, не считая неловкими пауз и не стараясь искусственно их заполнить, мы умеем обходиться без вступлений, по возможности ухватываемся за самую суть вещей и, если она проста и бедна, ничего от себя не прибавляем, и всё это не упрощение, а очищение. Вот почему – беспощадные к себе – мы, не раскаиваясь, уничтожаем то самое, что спасительно другим помогало, что могло бы и нам помочь: мы вынуждены бесстрашно противоположить «слепое счастие» «зрячему горю», выбрать «горе» и не бояться его навязывать – по-видимому, такова именно (от слепоты к разъедающей зрячести) медленно развертывающаяся человеческая судьба, и в этом ее развертывании наше поколение не так уж отличается от остальных – и нам «навязали» наши предшественники какую-то частицу своей зрячести, и мы, вероятно, еще не видим, сколько сами подкрашиваем и затемняем. Но свидетели и жертвы огромных несчастий, мы – пытаясь очистить себя от всего в нас преувеличенного, надутого и высокомерного – оказались без всякой помощи, без всяких «небесных» или тщеславных отвлечений, и вот мне кажется, мы ценим, как никто и никогда не ценил, братскую, добрую, несомненную, осязаемую любовь, у нас потребность и утешаться и утешать ею, и каждый день, каждый вечер – в усталой и словно бы равнодушной толпе – мы неожиданно замечаем утомленные, страдающие, о чем-то просящие глаза, вероятно, похожие на наши – и этого немного стыдимся, как всегда при чрезмерном с собою сходстве, – но и стыдясь, если встретимся глазами, мы понятливо сочувствуем и подбадриваем, благодарные чуть не до слез безымянному ответному сочувствию. Вся эта необязательная, не божественная, никем не предписанная любовь особенно отрадна и нужна из-за ненависти, нас обступившей, впервые «сознательной», «классовой», «большевистской» (обратное последствие «доброй любви», ограничительно и дурно понятой), и, пожалуй, всего отраднее, что и в такой ненависти неоспоримо скрыто ее же – просто от смягчающего нашего времени – столь естественное и напрашивающееся поражение: помните ранние советские романы о гражданской войне – меня как-то не очень удивило, что в самые злобные, самые грубые дни люди, шесть лет подряд приносившие смерть и пощады не ожидавшие, более других заброшенные, отчужденные, предо ставленные себе, что они для солдатских своих разговоров нашли, вернее, не совсем случайно выбрали и приняли странно-нежное слово «братишка», более уместное в иной – дружеской и мирной – обстановке. Такая полуслучайность не одна, и всё чаще мне представляется, что нашему поколению суждено с непритязательной искренностью – пускай без Бога и неба – любить, всё скромнее, не отвлекаясь, искать и что в этих неразбрасывающихся своих поисках может оказаться оно удачливым.