Принимая все стадии и формы поцелуя вторым целомудренным приятием, мы должны сознательно отнестись и к последнему поцелую. Его природа, однородная вообще с природою всех иных форм полового общения, отличается однако одним моментом, который определяется возможностью деторождения. Мы должны здесь согласиться с Вл. Соловьевым, который на основании естественно-исторических фактов, с достаточной убедительностью показал, что половая любовь и размножение рода находится между собой в обратном отношении: чем сильнее одно, тем слабее другая. Итак, мы не должны убивать в аскетизме начало пола, но мы должны искать такого высокого и совершенного проявления его, при котором неосуществимо деторождение. Мы не должны ставить внешних препятствий для деторождения и не должны страшиться последнего поцелуя, но мы должны приближаться к нему только в уверенности, что мы достойны его: только тогда мы утвердим нашу личность до конца.
А между тем то, что вокруг называют любовью, приносит личности не жизнь, а смерть. По слову поэта, мы любим «убийственно» и в «буйной слепоте страстей»
Но наша вещая душа уже бьется на пороге «двойного бытия» и поэт прозревает новый свет.
Пускай страдальческую грудь Волнуют страсти роковые, – Душа готова, как Мария, К ногам Христа на век прильнуть.
Так чрез тайну любви мы касаемся тайны жертвы, тайны сораспятия с Бессмертным Эросом, ибо истинный Эрос бессмертен и вечен, а не полубессмертен, как думала Диотима, пророчица древнего мира
О лирической трагедии
Тема театра волнует современников необычайно. Сонм теоретиков шумит и спорит. И едва ли проблема рампы или проблема хора менее занимают умы, чем темы гносеологические, которыми недавно так бескорыстно увлекались русские интеллигенты. Эстетические интересы, повидимому, вообще преобладают теперь над запросами отвлеченного ума, и, если мы философствуем, то философствуем об искусстве и как то связываем свой жребий с судьбой художества.
Мы живем в ожидании, в предчувствии. Наша эпоха – прежде всего канун какой то новой культуры. Все мы жаждем синтеза и цельности: немудрено, что больше всего, чаще всего мы говорим о театре будущего, и как будто мало надеемся но современность.
Однако пора уже отнестись справедливо и к нам, ремесленникам современного художества, и оценить те возможности, которые заложены в нас, хотя безвременье и культурный распад отдалили наш театр от истинной и желанной трагедии и привели к ложной форме драмы – той сценической форме, которая определяется, как нечто среднее между комедией и трагедией. Мы испытываем какой то странный страх перед началом трагическим; мы как будто не считаем себя достойными этой сценической формы: может быть, смутно догадываемся, что рабы психологии не могут быть героями трагедии. А то, что психологизм преобладает в наше время над переживаниями глубинными, скажем, мистическими – это, кажется, достоверно.
Даже Ибсен, гений современного театра, не решился назвать «Росмерсгольм» или «Строителя Сольнеса» трагедиями и продолжал именовать их драмами, быть может, в силу излишней скромности, как бы низводя себя до уровня современного зрителя, не готового принять трагедию.
А между тем, если мы в самом деле надеемся на преодоление психологизма, если мы верим, что наши переживания и предчувствия не только субъективные иллюзии, мы должны посмотреть на мир, как на трагедию и на театр, как на эстетическое отображение этого трагического мира.
Мечтая освободиться от бытовой и психологической драмы, мы старались найти ей противоядие в лирике. Создался новый тип сценического действия – лирическая драма. Вечное признание поэта – «Ich singe wie der Uogel singt» – неожиданно явилось как бы эстетическим лозунгом современной драматургии. Драмы Чехова чаруют нас как лирические излияния его печальной и утомленной души. К этому же роду драматургии относятся сценические представления Мэтерлинка, Александра Блока и др.
Всякая форма искусства прекрасна, если она совершенна, и конечно, нельзя оспаривать эстетическую ценность Чехова, или Мэтерлинка. Но есть еще иная оценка искусства – религиозно-психологическая. Здесь возникают сомнения относительно прочности нашего отношения, нашей симпатии к лирической драме конца XIX века. Открытая в эту эпоху страна тихих слез и трогательной печали у замкнутых дверей неведомого замка, страна, где на высокой башне загораются таинственные огни и мэтерлинковские девы поют шепотливо о скорби неведения, где слепцы, заблудившиеся в сонном лесу, томятся и рыдают, как обреченные на муку вечную, – страна, где чеховские сестры, как сомнамбулы, мечтают в лунном бреду о небывалом городе, – страна где, все невесты являют лик единой смерти и где печальный Пьерро плачет перед завесою Балаганчика: как мучительно прекрасна и как предсмертно ужасна эта страна скорби, не оправданной началом трагическим.