Ищенко посмотрел на хлопцев.
— Ну?
Мося сорвал с себя кепку и с силой швырнул ее об пол.
— Пусть они идут к… матери!
— Кто против? — спросил Ищенко.
Ни одна рука не поднялась.
— Катитесь, — сказал Ищенко страшным голосом. — Завтра поговорим за башмаки.
Саенко сделал дурацкое лицо. Развинченно пожимая плечами и шаркая лаптями, он сошел с настила. Загиров испуганно озирался вокруг. Все глаза смотрели мимо него. Дрожа, он пошел вслед за Саенко.
Несколько секунд все молчали.
Только Ищенко трудно и шумно дышал. Он крутил головой и растирал кулаками щеки, не в состоянии сразу успокоиться. Его грудь раздувалась широко и сильно. Толстая шея была черна и напружена.
Тогда Мося поднял кепку, выколотил ее об колено и аккуратно надел, насунув как раз до кончиков острых, глиняных ушей.
Он воровато улыбнулся, сверкнул желтоватыми белками неистовых своих глаз в сторону журналистов, и вдруг в его губах появился трехствольный спортивный судейский свисток.
— Приготовились! Начали! — крикнул он бесшабашным мальчишеским голосом, бросаясь к ковшу машины. — Пошли!!!
Он дал три коротких, отрывистых, расстроенных свистка.
И все бросились с места, все пошло.
Лопаты звонко ударили в щебенку. Высокое облако цветочной пыли встало над бочками цемента. Шаркнул песок. Извилисто завизжали колеса тачек. Грянул мотор. Плавно пошел барабан. Громыхнул и полез вверх ковш. Ударила шумно вода.
— Сколько? — спросил Маргулиес, счищая с локтей пыль.
Корнеев потянул ремешок часов.
— Шестнадцать часов восемь минут.
— Хорошо.
XLIII
— Клава… В чем дело?
— Боже, на кого ты похож!
— Что произошло?
— Посмотри на свои ноги! Выкрасить серые туфли в белый цвет! Кошмар!.
— Почему такая спешка?.
— Я еле стою… У меня дрожат колени… Подожди… Я с семи часов на ногах. Я ни разу не присела.
— Зачем ты едешь?.
— Ах, ради бога, не спрашивай… Я сама не понимаю. Я, кажется, сойду с ума. Как жарко!
— Клавдия, оставайся!
— Я скоро вернусь. Очень скоро.
— Зачем ты уезжаешь?
— В августе. Или в сентябре. В средних числах сентября. Который час?
— Без пяти пять. По моим.
— Еще четверть часа. Пятнадцать минут.
— Оставайся! Клава!
— Помоги мне, солнышко, поставить чемодан наверх. Не говори глупостей. Господи, какая здесь духота! Вот так. Спасибо. Больше не надо. Нечем дышать.
— Еще бы. Целый день вагон жарился на солнце. Крыша раскалилась. Может быть, поднять окно?
— Нет, нет. Посмотри — какая там пыль. Я лучше потом попрошу проводника. Когда будем в степи. Хотя бы дождик пошел.
— Останься.
— Я тебе буду писать с каждой станции. Я буду звонить из Москвы. Хочешь ты, чтобы я тебе каждый день звонила? Сядь. Я тоже сяду. Ну, дай же мне на тебя хорошенько посмотреть.
Она крепко схватила его голову с боков обеими руками. У нее были короткие, сильные руки.
В купе, кроме них, пока не было никого.
Она держала его лицо перед собой и смотрелась в него, как в зеркало.
Его фуражка свалилась на потертый диван голубого рытого бархата.
Он видел ее плачущее и смеющееся, грязное, с черным носом, уже не слишком молодое, но все еще детски пухлое и покрытое золотистым пушком, милое, расстроенное лицо.
От слез ее голубые глаза покривели.
Он стал гладить ее по голове, по стриженым волосам, гладким, глянцевитым, как желудь…
— Ну, прошу тебя… Объясни мне… Умоляю тебя, Клавочка!
Он был в отчаянии. Он ничего не понимал.
Собственно, в глубине души он всегда предчувствовал, что кончится именно так. Но он этому не верил, потому что не мог этого объяснить. Ведь она его все-таки любит.
Что же наконец случилось?
Вряд ли сама она разбиралась в этом.
Решение уехать сложилось постепенно, как-то само собой. Во всяком случае, ей так казалось. В этом было столько же сознательного, сколько бессознательного.
Она так же, как и он, была в отчаянии.
Шло время.
Снаружи, за окнами купе, порывисто неслись тучи пыли. Они надвигались подряд и вставали друг перед другом непроницаемыми шторами.
Иногда порывы ветра ослабевали.
Пылевые шторы падали.
Тогда совсем близко из дыма возникала временная станция: два разбитых и заржавленных по швам зеленых вагона с медным колоколом и лоскутом красного, добела выгоревшего флага на палке, скошенной бураном.
Вокруг — те же плетенки и дуги, лошадиные хвосты, косо стоящие грузовики, ящики с мясными консервами, лапти, чуни, черные очки, сундуки сезонников, бабы, темная, грязная, теплая одежда, серые силуэты бегущих к поезду людей, хлопающие полотнища палаток, черный волнистый горизонт и расстроенные роты бредущих против ветра и пыли, косых и плечистых телефонных столбов.
А тут, внутри международного спального вагона, все было чисто, комфортабельно, элегантно.
Мягко пружинил под ногами грифельно-серый линолеум коридора, только что вымытый щетками, кипятком и мылом.
Всюду пахло сосновым экстрактом.
В конце коридора, узкого и глянцевитого, как пенал, в перспективе молочных тюльпанов лампочек и открытых дверей купе, за углом, в жарко начищенном медном закутке, на специальном столике уже кипел жарко начищенный самовар.
Проводник мыл стаканы в большой медной, жарко начищенной полоскательнице.