21-го. Сегодня жарко, а вечером поднялся крепкий ветер; отдали другой якорь. Японцев не было: свежо, да и незачем; притом в последний раз холодно расстались.
Вечером была славная картина: заходящее солнце вдруг ударило на дальний холм, выглядывавший из-за двух ближайших гор, у подошвы которых лежит Нагасаки. Бледная зелень ярко блеснула на минуту, лучи покинули ее и осветили гору, потом пали на город, а гора уже потемнела; лучи заглядывали в каждую впадину, ласкали крутизны, которые, вслед за тем, темнели, потом облили блеском разом три небольшие холма, налево от Нагасаки, и, наконец, по всему берегу хлынул свет, как золото. Маленькие бухты, хижины, батареи, кусты, густо росшие по окраинам скал, как исполинские букеты, вдруг озарились – все было картина, поэзия, все, кроме батарей и японцев. С этими никакие лучи не сделали бы ничего.
24-го. Ничего не было, и даже никого: японцы, очевидно, сердятся за нашу настойчивость кататься по рейду, несмотря на караульные лодки, а может быть, и за холодный прием.
25-го сентября – ровно год, как на «Палладе» подняли флаг и она вышла на Кронштадтский рейд: значит, поход начался. У нас праздник, молебен и большой обед. Вызвали японцев: приехал
Японцев опять погладили по голове: позвали в адмиральскую каюту, угостили наливкой и чаем и спросили о месте на берегу. Они сказали, что через день или два надеются получить ответ из Едо. Им объявили, что мы непрочь ввести и фрегат в проход, если только они снимут цепь лодок, заграждающих вход туда. Они сначала сослались, по обыкновению, на свои законы, потом сказали, что люди, нанимаясь в караул на лодках, снискивают себе этим пропитание. П[осье]т, по приказанию адмирала, отвечал, что ведь законы их не вечны, а всего существуют лет двести, то есть стеснительные законы относительно иностранцев, и что пора их отменить, уступая обстоятельствам. Эйноске очень умно и основательно отвечал: «Вы понимаете, отчего, у нас эти законы таковы (тут он показал рукой, каковы они, то есть стеснительны, но сказать не смел), нет сомнения, что они должны измениться. Но корабли европейские, – прибавил он, – начали посещать, прилежно и во множестве, Нагасаки всего лет десять, и потому не было надобности менять».
Вот как поговаривают нынче японцы! А давно ли они не боялись скрутить руки и ноги приезжим гостям? давно ли называли европейские правительства дерзкими за то, что те смели писать к ним?
У нас все еще веселятся по поводу годовщины выхода в море. Музыка играет, песенники поют. Матросы тоже пировали, получив от начальства по лишней чарке. Были забавные сцены. В кают-компанию пришел к старшему офицеру писарь, с жалобой на музыканта Макарова, что он
Вечером другая комедия: стали бить зорю: вдруг тот, кто играет на рожке, заиграл совсем другое. Вахтенный офицер строго остановил его. Когда все кончили, он подошел к нему. Матрос был не очень боек от природы, что показывало и лицо его. «Что ты заиграл?» – спросил офицер. Молчание. «Что ты заиграл?» – «Ошибся! – отвечал тот, – забыл». – «А есть не забываешь?» – «Никак нет-с». – «Сколько раз в день?» – «Два раза». – «Когда?» – «За обедом и за ужином». – «А за завтраком?» – «И за завтраком». – «Стало быть, сколько же раз?» – «Два раза». – «Как два раза: обед?» – «Точно так». – «Ужин?» – «Ужин». – «И завтрак?» – «Точно так-с». – «Сколько же раз?» – «Два раза…» – «А за завтраком?» – «Это не еда, это кашица».
27-го. Ни одного японца не было. Утро ясное и свежее, ветерок; не более 15 или 16° тепла. Наши гонялись на шлюпках и заезжали далеко, к неудовольствию японцев. Их маленькие лодки отделились от больших и пошли, не знаю зачем, за нашими катерами. Было свежо, катера делали длинные и короткие галсы, вдруг поворачивали, лавировали и обреза́ли один другого, то есть пересекали, гоняясь, друг другу путь. Те остановились и не знали, что им делать. Я стоял на юте, и одна японская лодка, проходя мимо, показала на наших. Я отвечал жестом, что они далеко будут кататься.