Эйнштейн. Не отдадут и пустят в дело. Вот какой кошмар навис над нами. Я это знал, предвидел, когда подписывал послание Рузвельту. Мне теперь приходит на ум странный рассказ Дарвина о том, как он уговаривал некоего новозеландского вождя не начинать войны с соседями. Вождь согласился, но вспомнил о том, что у него хранится неиспользованной бочка пороха, который может отсыреть, и пошел воевать. Ах, если бы я тогда мог знать, что немцам не удастся создать атомную бомбу, я бы и пальцем не пошевелил, но ученый не являет собой разум без желаний и страстей.
Притчард. Тогда этого не мог знать никто… Учитель, вы забыли о самоуверенности немецких ученых. Ведь они думали, что никто, кроме них, не способен создать атомную бомбу. Это они подтолкнули нас… А что касается новозеландского вождя времен Дарвина, то, уверяю вас, Франклин Рузвельт от него многим отличается.
Эйнштейн. Он-то, конечно, отличается. Но не они… Они везде они. И бочка пороха — весь их моральный кодекс. Мы сами дали им это новое оружие. А то, что мы с вами оказались в неповторимых и трагических исторических условиях, их теперь не касается. Не отдадут. Не надейтесь, что сожгут чертежи и взорвут весь комплекс атомных заводов. Единственное, о чем можем мы просить, — это одно: чтобы Рузвельт наложил вето на использование атомной бомбы… и может быть, он проведет закон, запрещающий на все времена сражаться этой бомбой. Я верю в Рузвельта.
Чарльз. Господа… прошу встать… почтим минутой молчания память президента Соединенных Штатов. Франклин Рузвельт скончался.
Эпизод восьмой
Эйнштейн. Какая дивная мечта — жить сторожем на маяке… сторожем на маяке…
Фей. О чем вы думали сию минуту? У вас было такое тоскующее лицо, какое редко бывает у человека.
Эйнштейн. Разве? Странно. Я мечтаю жить сторожем на маяке. Дивно. Сколько хороших вещей можно выдумать, беседуя с океаном.
Фей. Нет, я земная… городская. Только сейчас очень усталая. Я на мгновение. Где мой муж, не знаете?
Эйнштейн. А что случилось?
Фей. Третий день…
Эйнштейн. Значит, он мечется.
Фей
Эйнштейн. Верю.
Фей. Скажите мне, вы все можете понять, зачем они сбросили бомбы на Японию?
Эйнштейн. Не знаю.
Фей. Какой был смысл?
Эйнштейн. Не знаю.
Фей. Кого они хотели запугать? Русских?
Эйнштейн. Да.
Фей. Я слушала вас по радио… читала ваши речи и статьи в газетах. Все, в ком есть хоть доля чести и ума, с вами… в ком доля совести, все потрясены… Но он… Его глаза, самые синие и блестящие в мире, потускнели… Я боюсь за его жизнь. Так не бывало. Ни разу не позвонил.
Эйнштейн. Можно понять. Антуана Притчарда теперь называют открыто отцом атомной бомбы.
Фей. Если так, то вы… не знаю… тогда и вас можно назвать отцом этой проклятой бомбы. Это же абсурд.
Эйнштейн. Можно назвать и меня… Только не отцом, а дедушкой.
Фей. Так говорите вы?
Эйнштейн. Говорю.
Фей. Я хочу логически понять… нет, нет, нет… Эйнштейн и Хиросима…
Эйнштейн. Успокойтесь, дорогая Фей…
Фей. Конечно, помню. В моей жизни те дни — самое поэтическое время.
Эйнштейн. Вы были эксцентричной американкой, называвшей меня господином великим человеком. Мне это нравилось, потому что здесь было столько же правды, сколько и неправды. Но одна из ваших парадоксальных шуток меня удивила. Мне говорил Меллинген… Вы сказали, что Эйнштейн — это дитя… дитя, которое появилось на свете слишком рано. Трагически рано. Вы помните?
Фей. Я и сейчас держусь этой мысли.
Эйнштейн. Дитя?.. Положим. Со стороны виднее. Но что рано — я вполне согласен. Видите ли, в чем мое горе, дорогая, я несу огромную долю ответственности за мировую физику. И весь ужас в том, что злому миру, миру неустроенному, разделенному на классы, непросвещенному, алчному мы подарили атомную энергию. Я виноват. Пусть моя вина будет трагической, то есть невольной, но ее не устранить пламенными речами. Я понимаю Антуана, когда он мечется.