С него
Он метался внутри себя, уклоняясь от прикосновений распаленной изнанки кожи, и казался сам себе куском мяса, помещенным вместе с душой в адскую духовку и запекаемым там в наглухо закрытой жаровне. Палимая кожа шипела, потрескивала снаружи, издевательски дразняще пахла кухней «Астории» и дымком несостоявшегося гаванского банкета, с загорелым молоденьким хряком на огромном блюде… подсыхала кожа, отслаивалась, и тогда
Он застонал – не для облегчения муки, поскольку дошло до него, что в такого рода операционных случаях наркозов никаких не бывает, – но для того лишь, чтобы привлечь к себе внимание.
Обе дамы тут же бросились к нему. Причем Грета инстинктивно набрала воздуха в меха своей обширной грудной клетки для спасительной пневматики и засучила рукава – давить, давить, давить на сердце.
Тогда он приподнялся, и обе милые женщины почуяли упрямый смысл его неудержимого желания встать, идти туда… «наверх… надо нога в ногу идти с наказанием… давно надо было что-то делать, делать, решительно приблизить, а не валяться тут, сложив лапки на жилетке».
Теперь это сделалось его целью: посодействовать мучению… «чтобы поскорей прекратилось оно… не может же быть бесконечной эта мука… все же она, слава Богу, всего лишь прижизненна… но что, если…»
Ужас мелькнувшей в его сознании догадки был неописуемо и бесконечно мрачен. Он настолько превышал разрешительную способность человеческой психики, привыкшей вроде бы справляться не только с самыми сюрреальными предположениями и фантастическими эффектами всего болезненно предвосхищенного воображением, но и с крайне безумными сюрпризами российской действительности, что Гелия выдернуло из рук обеих дам, как бы порывом какого-то вихря, и понесло вверх по лестнице – в церковь, в Храм Божий.
Этих дам действительно поразила необъяснимая сила, с которой Гелий увлек их за собой. Такую двигательную силу, непонятно из каких источников черпающую странное горючее, мы наблюдаем иногда в совершенно ветхих, болезненных, чуть ли не помирающих на ходу старушках, стремительно, однако, проталкивающихся в автобусе к выходным дверям либо локотками теснящих хамовато озлобленных здоровяков, неудержимо рвущихся к унизительным прилавкам, на которые Система, все еще не до конца откинувшая копыта, выбросила вдруг – по тоже агонизирующим ценам – творожок или отечественную лапшу, или ниточки для штопки нищенских прорех…
47
Людей в Храме Божьем он как бы не заметил. Верней, немногочисленные присутствовавшие показались ему бесплотными призраками. Гелию также показалось, что пламя свечей сразу жадно набросилось на него одного, словно оно только и ждало этого момента.
Он и не видел поначалу ничего, кроме язычков огня, которые почему-то не отпрянули от движения двери, поколебавшего воздушный покой помещения, но, наоборот, потянулись со всех сторон к вошедшему, кололи больно око, старались перебить и без того стесненное дыхание, и были все эти язычки пламени не холодными на расстоянии, а дотошно жаркими, проникающими под одежку, до самого телесного нутра. Потому-то и пот его прошиб, которого вроде бы уже и не должно было совсем быть в таком выстуженном теле.
Если бы не этот пот, то он, может быть, свалился бы там без сознания от слабости, пытки свербежной болью и все того же, не отстававшего от него ужаса.
А так он смутился, как некоторые из нас, скажем, на концерте смущаются вдруг вызывающе беспричинного, распаляющего самого себя вопреки всем термодинамическим гарантиям природы внутреннего жара. От него у вас просто темнеет в глазах, мерзкий пот стекает по ложбинке бедной спины черт знает куда, а уж оттуда нахально направляется чуть ли не за резинки носков; и вы пробираетесь – задом к личностям зрителей, с вынужденной интеллигентностью сдерживающих негодование и раздражение, – в сортир или же в буфет и там с мазохистским сладострастием переживаете предельное свое одиночество, равное, опять-таки,
Он смутился и обкатал усилием воли глазное яблоко об изнанку века, чтобы снять со зрачка неощутимые соринки пылающего света. Тогда он различил в Храме оранжевые, ярко-вишневые, темно-лиловые, красные, синие и зеленые лампадные огоньки, горевшие без каких-либо колебаний в своих круглых оградках и вызывавшие бесконечную зависть души к такому тихому их назначению и образу житейского покоя.