Понял он, что не суждено ему обмозговать игровой структуры невероятного случая и всех неописуемых странностей своей – уж не главной ли? – роли в этом смертельно роковом сюжете. Никогда, должно быть, не погрузиться с головой в выискивание хитросплетений тайных причин, вдохновивших чью-то всесильную, предусмотрительную фантазию на… «это ж надо ж, взять да обречь всю действительность на соответствие самым мельчайшим деталькам и штришкам какого-то десятилетиями замышлявшегося действа: бесов… праздничный вечер… мой восторг ожидания чего-то неслыханно прелестного… бешеный гнев НН… трех шакалов, предательски, конечно, осведомленных какой-то мразью о планах К-ой… водителя той машины… физиков-теоретиков, обоссавших лично меня под маской папаши застоя… Да что там размышлять о водителе, о тщеславно-вороватом, бровастом завхозе Империи, обо всяких уверовавших вдруг в сотворенность Вселенной физиках, когда все и вся было задействовано, сцеплено в картине этого случая и максимально друг к другу притерто… когда даже жалкий кусочек брошенной мне в рыло жратвы, привлекший бедного котенка… если б не обрывочек той ветчинки-буженинки – меня бы тут вовсе и не было… что уж говорить о морозной и Рождественской – не какой-нибудь ведь иной! – ночи… о стихиях ветра и снега… о крошечной колдобинке на пластиночке, об “айне кляйне нахт-музик” и, конечно, о финальном безобразии типовых чертей, винтообразно самоввергнувшихся в брюхо и ноздри поросенка… что это за небесный Резо Габриадзе воссел там за непроницаемым занавесом – воссел и дергает все и вся за управленческие ниточки, несмотря на все эти разглагольствования человечества о якобы свыше предоставленной буквально каждому из нас свободе нашей воли?… а вдруг
45
Гелий с такой ясностью почувствовал вдруг предельно крайнюю близость той самой неотвратимости, что, как это ни странно, его опять отпустило, ему сразу полегчало. И не столько от самой этой ясности, сколько от полного своего, непонятно почему объявшего все его существо, внезапного согласия со всем на него надвигающимся.
И тогда зубы у него заломило от сладчайшей тоски по касательству ко всем – даже к таким мелким, как дверная ручка, – частям пространства видимой жизни, из которого его уносило сквозняком Времени, вечно дующим туда-обратно из Небытия в Бытие; и свело ему вдруг нёбо, а следом за ним гортань, словно медом гриппозного детства и каникульных, деревенских времен, – свело этой сладчайшей болью полубредящий мозг, когда случайно… случайно ли?… разверзлась перед его душой бездна первозначения слова
И тогда ниспослана ему была пытка мукой зависти ко всему, что вмещало в тот миг его око и не вмещало: к теткам и старушкам, с удовольствием пившим кипяток без заварки, как бы где-то на приветливом вокзальчике, на полпути к станции неминуемого назначения; к тусклой лампочке, висевшей над головой; к несмолкаемому бурчанию воды в бачке церковного сортира; к котенку, блаженно вытянувшему лапки около батареи; к фигуре Греты, настырно просвещавшей теток и бабок насчет восстановления института анафемы; даже к плоти всех своих одежек, живших своей жизнью как ни в чем не бывало и не собиравшихся вместе с ним истлевать, испытывал он страстную зависть; и к хрусткому звуку скромненьких леденцов, которые, балуясь кипятком, грызли тетки и старушки… да он бы все сейчас отдал за возможность стать хотя бы одним из этих леденцов бедности… даже если на то дело пошло, не самим этим леденцом, а всего лишь его кратковременным хрустом… хотя бы водой в бачке сортирном… или ножкой стула… или светом лампочки, ни одна из частичек которого, ни одна волна тут зазря не пропадают, с постоянной ласковой ясностью окатывая яблоко глазное…