– Народ? Народ известно какой – свои люди. Ну, коль родичей не осталось, так и чужие-то как свои. Известный народ. Подожди, Аксинья Филипповна. Много отстрадали, немного осталось. Повезу тебя на свою сторону. Недаром двадцать лет копим.
– Служба-то наша неспокойная.
– Говорю, молчи. Там, на родине, успокоимся. Тут ведь что? На время. А там окончательно. Горы-то, горы-то, Филипповна! Горы эдакие превысокие!
Петр даже руками развел, показывая, какие горы. Старуха слушала с удовольствием и благоговением.
– А я, Петра, гор-то и не видала. У нас в Ефремовском уезде место ровное. Ну, а что, Петра, как мы там, лошадь, коровку надо, и все тоже…
– Да уж все надо. Это дело такое, видно будет. Ишь, загрохотали опять, – прибавил он, взглянув в окно. – Нет, Филипповна, на санях теперь нет, не поедут. Сохнет совсем.
Тяжелые черные двери, наполовину стеклянные, знакомо и визгливо скрипнули. Петр поднял голову и встал. Он не любил длинной швейцарской ливреи, а чаще носил серую куртку и большие сапоги на больных ногах. Он привычным, припадающим шагом сошел с трех ступенек к дверям, и с тем же тонким скрипом затворил двери за вошедшей дамой. Дама была маленькая, шумящая, вертлявая, в явно новом, чересчур легком костюме и потому с покрасневшим носиком.
Она впорхнула на три ступеньки гораздо раньше Петра, который, торопясь, шел тяжело, сгорбленный в плечах, к воздушному звонку.
– Что, барин дома? – спросила дама, бросая недовольный взгляд в зеркало.
В уме Петра тотчас же проползла вереница всех людей, успевших пройти мимо. Он вспомнил, что между ними не было одутловатой фигуры «барина» из номера двадцать третьего. И он сказал: «Дома».
– А никто к нам не приходил? – не унималась барыня. Опять цепь входивших, уходивших протянулась перед глазами Петра. Долговязый, черный господин часто мелькал, все в двадцать третий. Он и сейчас был и, узнав, что барыни нет, ушел.
– Господин Ласточкин были, – сказал Петр.
Дама ахнула, что-то пробормотала и побежала наверх.
Петр хотел было воротиться к столику, но дверь опять застонала. Влетели два правоведа, розовые и неприятные. Они жеманились и хохотали.
– Будем спрашивать, дома ли?
– Нет, не стоит! Ведь сама назначила! Запирай же дверь!
– Ну вот, швейцар запрет! Швейцар, звонок в двадцать пятый!
И они. побежали мимо. Через мгновение их взвинченные, носовые голоса раздавались уже высоко на лестнице. Петр поглядел им вслед и позвонил в двадцать пятый.
Вернуться к чаепитию на этот раз не пришлось.
Каждую минуту скрипела дверь, входил кто-нибудь, свой или посторонний, один или несколько сразу, молча или с громкими разговорами, которых обрывки слышались не слушая – и все проходили мимо, мимо, наверх и сверху, а Петр машинально, следя глазами за их движением, запирал и отворял дверь, всходил тяжело на три ступеньки и нажимал белую пуговку звонка, одинаково давая знать о приходе своего и чужого, знакомого и родного.
А за окном в переулке нахмурилось, и пошел теплый дождь, гладко обмывая большие выпуклые камни мостовой. Грязные капли падали с железного навеса над входом в мелочную лавочку.
У Петра и Аксиньи детей не было, но жила несколько лет подряд девочка, приемыш, сиротка с Петербургской стороны. Взята она была уж немаленькая, и хотя и Аксинья и Петр очень любили ее, и она звала их дяденькой и тетенькой, – однако настоящей связи между ними не было, да и девочка попалась со своим характером, мало к старикам подходящим. Подросла, вертушка такая стала, в горничные все хотела идти, да благо подвернулся человек – замуж выдали. Выдали хорошо, не пожалели, и свадьбу справили, и наградили.
Петр три дня все ходил – радовался, все по-хорошему, и девка пристроена, и вольнее как-то о себе подумать, на заветное дело денежки прикапливать. Все знали, что Петр копит особливые деньги, много лет уж копит, а как скопит, сколько ему надобно, то сейчас и уедет на родину.
Феня, воспитанница, хоть не очень часто, а все же заходила к дяденьке. Сидела она в швейцарской и теперь на сером впавшем диване, за столиком против Петра и Аксиньи Филипповны. Опять пили чай, только теперь Петр мог не вставать каждую минуту, потому что одна половинка дверей стояла настежь, и люди проходили мимо без стонущего скрипа заржавленных петель. Было совсем тепло, даже жарко. Лето пришло незаметно и невероятно скоро. Несмолкаемый грохот колес по камням несся в открытую дверь. Грохот колес о камни – это не один какой-нибудь звук, хотя бы продолжительный. Это много кратких и часто рассыпавшихся стуков, круглых и твердых, и люди слышат их не только через уши, но и сквозь кость черепа.
Когда по переулку проезжали ломовики на широких колесах, то остов дома кратко и тяжело содрогался.
Из окна швейцарской виднелись только камни: близкие, большие камни мостовой, тумбы, плиты тротуара и каменный угол дома. Земли нигде не было, но земля проступала между круглившимися камнями мостовой серой, легкой, едкой пылью. И пахло пылью, горячим камнем на солнце, и хлебом из мелочной лавочки.