А монашка. и откуда с такого жилья прыть этакая выскочила?! – терещит. Разогналась, губы в припляс пустилися, перенотные листья Псалтыря так и скачут в раскаленных, прытких пальцах. Монашка не читает, а наплясывает, нашептывает своим сухогубьем щелкучим… Язык без костей, говорят. А у ней словно гольная кость заместо языка по зубам терещит… Кажется, покойник и то не выдержит этакую пулеметную расторопь.
Гладкая прическа моя – под полку в ежика норовит соскочить: именно волосы на дыбы лезут… Кожа с губ от пересоху того и гляди шелушиться станет. Жу-у-утко-о что-то, невмоготу. В груди – словно мышь промеж ребер копошится: так, кажется, сердце и выскользнет на поту под пояс…
Ну, думаю, подошло… Не выдержу!..
Круги у меня от глаз расходятся… матовые такие, желтые шершавые: как огонь в угаре, в чаду, круги сквозь старух липко проступаются, от глаз мутятся… словно кто в гладкую гладь озера камнем запустил.
Нет, думаю. Встану, от духоты все это: надышали старые дрожжи… от ладана в голове неладь вязкая… тяжесть…
Думаю, в сени сойду, не то – так рядышком к дедушке-покойничку выкачусь, застыну…
Привстал было.
А-а-а-ах!
Вот тут-то и шутнул покойничек-то – дедок Евдоким…
Ну, и не сказать, что случилось…
Уж такое… Ну, по-ни-ма-е…
Вдруг дедова – покойника – рука приподняла надгробный покров, и заходила мертвая рука за бортом гроба!!!
В первый момент вся старушечья свита в один ком посередь комнаты спуталась, перемешалась и закружилась…
Только вижу – одна монашенка особняком; как стояла – в руках Псалтырь, так и прилипла в угол, под иконы… Зубами высунутый язык цедит, стиснула… а глаза так и норовят на лоб выбиться – соскочить.
А деда-мертвец словно дирижирует всем этим – по воздуху рукой плавно проводит…
Кое-как кто куды порасталкались, распутались старухи…
Тетка Аграфена с перепугу выхватила из сеней полено, и ну покойничка поленищем по руке хлестать, пока не выломила по локоток дедову руку, мертвяги… только тут ее и оттащили, спохватившись…
О-о-ой, и что это было!
Ну никак не распотрошить языком-растопырей… Ну-у… О-ой.
– Не верите?! Так, вот, поверите!
Поутру все выяснили на заднице Евдокимова внука. Уж и высекли же Петеньку, хоть и покойник возле лежал… очень просто…
Оказалось-то вот че.
Гроб с дедой как раз у окна стоял. Петенька смастерил щелочку, протянул черную нитку (при лампадочном освещении и не приметно)… Заранее привязал нитку к дедовой руке одним концом, а другой – вытянул во двор… Вот когда стемнело вовсе, он и начал подергивать ниточку – ну рука и заходила… ожила мертвь.
Хотя Петок и уверял, что это дедова затея, что, де, дед перед смертью ему эту штуку завещал выполнить, да так никто мальчугану и не поверил: уж, больно сурьезным был покойник, лежа в гробу, и точно упрек даже выступил на его губах после поломанной руки…
Почем знать… а может быть, Петька был и прав…
Уж такой шутник был этот деда Евдоким – ну всем шутникам шутник, и тому шутник.
Почтовая марка*
Егучи-сан – стройная прекрасница!
Ее диво-пышные волосы, всегда причудливо-грандиозно причесанные, отличали ее от подруг.
Необычаен был для японки ее тонкий нос с еле заметной горбинкой.
Когда Егучи-сан смеялась, или раскрывала свой маленький ротик, чтобы говорить, – на прекрасных, белоснежных зубах ее, казалось, играли, дробились солнечные блики.
Наряжалась Егучи в изящные цветные кимоно, разрисованные ее любимыми цветами: стройными, легчайшими ирисами; пышными, мохнатыми хризантемами, или нежными цветущими ветками Сакуры. В просторных складках широких подрукавников ее всегда лежали: душистый шелковый платок, узорчато-резной складной веер и легкие краски для губ и щек.
Отец Егучи любил и баловал свою единственную дочь. Дарил ей европейские – такие странные для Егучи – наряды; приносил редкие картины, книги, дорогие безделушки.
Однажды он возвращался с дочкой с концерта, который давали в английском клубе проезжающие в Америку гастролеры.
Егучи-сан более всего поразила игра на рояле. И ей показались такими игрушечными и несерьезными ее кото и шамисен – инструменты, на которых она училась играть с детства далечайшего.
О своем разочаровании в родных инструментах девушка рассказала с болью отцу…
Вскоре, в день, когда Егучи-сан исполнилось восемнадцать лет, в их бумажный изящный домик на горе, много людей внесли громоздкий черный рояль и поставили его на хрупкие желтые циновки – в комнату девушки.
В это время Егучи-сан не было дома – она уходила покупать «Сакано-пан» – корм для рыб.
Их было много – золотых и черных рыб, и они всегда резвились под ее окном в широком искусственном пруду.
С покупкой в руках вошла девушка в сад, нежно-приветливо оглядела разнообразные яркие цветы, апельсиновые деревья и карликовые сосенки, которые судорожно и цепко лепились на причудливых каменьях-островках пруда.
Девушка раскрошила длинные куски сакано-пан и стала шаловливо бросать маленькие кусочки рыбам.