– «Если б было уютнее она отдалась бы»… надо повесить японские циновки над кроватью, а в углу – между «Христом в терновом венце» – Гвидо Рени и «Богоматерью» Мурильо – привешу розовую лампадку.
Прислуга внесла молоток и гвозди, и безразлично тупо сказала:
– Только гвоздочки маленькие…
Засыпая вспомнил, что в чемодане есть несколько оригинальных офортов.
За окном
Вот кто-то опустил веки и краски стыдливо вспыхнули на серых лохматых странниках неба.
Снег бледный, синеватый лежит на дороге, перерезанный только что умчавшимся куда-то зеленым автомобилем.
С голой ветки березы, у самого ствола, свесилось, как растерзанная черная голова чудовища, забытое воронье гнездо и, точно, одурманенное чарами чутких сумерек, смотрит безглазое, жадное на перерезанный снег.
Вот на дорогу вступает лошадь с санями, в которых дрова, две корзины и человек с заспанным лицом – он дремлет. Лошадь упрямо понурив голову смотрит на снег и кажется: она угрюмая, не хочет поднять голову – боится увидать кровь заката.
Печально и медленно удаляются, словно кортеж: лошадь, сани, дрова, две корзины и человек.
И краски на небе бледнеют.
Новые шрамы на снегу еле заметны: – сумерки, как заговорщики, сбегаются, крадутся и скрывают их.
Снег темнеет.
Три солнца*
Вместо Солнца в тот день взошел Каравай Хлеба.
Ароматные лучи заливали землю.
И люди потянули глаза и руки к новому солнцу.
Миллионы тянулись жадно.
Хлеб карабкался по небу, дразня людей и всю тварь земную.
Люди бешено гнались за солнцем и на закате настигли его…
Разнесли по крошкам новое солнце по всей земле.
<…> солнце голод[ные люди]
В день второй вместо Солнца на востоке выступило зеркало.
В полдень зеркало опрокинуло в себя всю землю и всех людей.
На закате зеркало стряхнуло прочь землю и людей и задернулось ночью.
В день третий вместо солнца взошел каравай хлеба, отраженный в зеркале.
И снова, как и в день первый, люди тянулись глазами, руками, бешено гнались.
В полдень зеркало опрокинуло в себя людей.
И люди тщетно вгрызались в хлеб отраженный.
Бесплодно!.. Бесплотно!..
На закате люди настигли солнце третьего дня.
Но хлеб недостижимо таился в зеркале.
Люди втащили зеркало с отраженным хлебом на землю.
И века горят глаза миллионов у зеркала над хлебом.
Зеркало блекнет тускло.
Плеснь и ржавчина выступают в отраженном хлебе.
А люди над ним снова и снова…
Скомкай сердце и вышвырни в века.
Пусть болтается под ребрами бессмертия…
На черной нитке*
– Ну, вот, я расскажу вам о последней шутке деда Евдокима.
Чудной был деда: шутник из шутников. По гробовую доску не мог угомониться, набалагурить досыта… Что я по гробовую доску! Доску уже вытесали, гроб сколотили для него, – умер когда деда… – так он и в гробу покойничком не успокоился… и в гробу!!
Не верите?! Так, вот, поверите.
Слушайте.
Умер это деда Евдоким. Ну, честь честью, как полагается – пообмыли прах, переплакались, все такое. С утра скончался деда, а в вечер – как сейчас помню – точно и не умирал вовсе: совсем как живой лежал наш деда в гробике. А вокруг – Бог весть откуда только – старушья понабралось, точно вся окрестная дряхлость свои морщины приволокла, а вокруг гробика дедова старуший плач да хнучь ходуном стоит, неречет шепотком, гулом нараспевным не умолкает.
И все-то «старушье» перепрелое. Толечко я один в комнатушке – молодой, я только да еще какая-то невмоготу сутулая, желтолицая, рыжьекуцая – ну прямо лампадочное масло – какая-то монахинька Перепетуя, хоть и молодая не по годам, да ни с какого бока не живая – не живь, а окись человечья… Затхлая, костлявая – ну только грибку или плесени на ней не заводится… Так вот, промеж старушья я да монашенка Перепетуя, из молодежи возле дедова гробика преем. Правда, был еще в доме Петенька, деда покойного Евдокима внук, – совсем еще нерослый мальчуга, годков под тринадцать. Так тот с обеду куда-то стерся вовсе, да и так не показывался… К тому о нем и не заметили – уж больно не к лицу было в старушечьем гнезде путаться, канителиться на покойнике…
Темно так… – все сумерки на гроб в окна всочились… полумрак какой-то душный, тяжелый, затхлый. Темно, только лампадка маячит, баюкается, да три свечи зябко вздрагивают, словно не фитильки, а нервы в огоньках корчатся из телесного воска!.. Свечи мерещат, вздрагивают, и от них по углам да по кропотливым старухам тени и пятна желтые – смутные отсветы отпрыгивают, путаются, перескакивают… Смотришь – будто темень в отсветах, как с перепуга, ежится, словно кошка, хохлится, сжимается взъярено перед расходившимся псом… Жутко так, на спине муравьи позавелись, муравейник налаживают…
Темно все. Толеньки деда Евдоким один озарен со свечей… – но этого куды не веселей.
Старухи перешептываются, ворочаются по углам, локотятся на подоконниках возле горшков с гераньками, платками ерзают старухи, хнычат, извиваются, носами истекают, дергаются. Ну, кромешная канитель, право!.. И все точно по уговору какому-то кладбищенскому, угрюмому…